Наталья Парыгина - Вдова
Грабарка скрипит и вздрагивает на каждой выбоине. Немолодой трудяга-конь размеренно шагает по знакомой дороге. Даша опустила вожжи, пускай отдохнет Чалый. Много ли радости видит на стройке конь? Ночами не приходится погулять по лугу. Днем знай понукают, а чуть что — кнутом огреет временный хозяин.
Даша сидит на доске, положенной на борта грабарки. Смеркается. Сейчас побросают торф в проем меж дощатыми стенами засыпного барака-клуба и — все. Отдых. Песни, пляски пойдут.
Люба Астахова едет позади Даши. Слышен визг колес. А что ж возчики колеса не смажут? Нету заботушки, что коню тяжело.
Тишина, как в деревне. Кабы не этот скрип тележный, так было бы слышно, как зеленые хлеба шепчутся с матушкой-землей, как уговаривает на тайную любовь ветер-озорник тонкую березку. Паровоз прогудел. Вечерняя заря расписала край неба оранжевыми да лиловыми полосами. Вот так же переливается в печи последний жар, когда догорают и гаснут угли.
Чем сейчас Василий занят? К покосу ли готовится, дом ли строит... Успевает, поди, то и другое, он проворный и на работу жадный. Пишет: жду не дождусь. Дора уговаривала: поработай до августа, самая горячая на стройке летняя пора.
Город Серебровск неровно прорезал вечернее небо садами, крышами, голубятнями, светился множеством окошек. На стройке горели огни, пронзительные голубые искры вспыхивали и гасли. Это работали сварщики. Тише стало на стройке, реже сыпалась звонкая дробь клепальных молотков. Выживала клепальщиков сварка. Празднично взвивались в ночное небо голубые искры. Даша зачарованно следила за переменчивыми слепящими огоньками.
Чалый заторопился, самовольно перешел на небойкую рысь. Видно, и он сообразил, что последний рейс совершает. А раз последний — можно понатужиться.
У клуба еще работали. При свете лампочек, подвешенных на шестах, плотники сколачивали стены. Чалый остановился на черной от торфяной крошки площадке. Даша лопатой принялась сбрасывать торф. Степан Годунов вскочил в грабарку.
— Давай, я скину, отдохни.
Степана Даша запомнила, еще работая в столовке. Парни высмеивали его за царскую фамилию. «Покушайте, ваше величество, нашей простой шамовки»... «Хочешь испробовать, какие у моего величества кулаки?» — огрызался Степан.
Кулаки, сказать по правде, были незавидные, не стоило ими хвастать. Росту Степан среднего, в плечах неширок, лицо круглое, веснушчатое, а глаза голубые и с какими-то крапинками, вроде — тоже в веснушках. С тех пор, как начали комсомольцы строить клуб, Степан то и дело оказывается возле Даши. Вот и теперь отнял лопату.
— Девчата наряжаться ушли. Гляди, уж Михаил идет с баяном.
Даша обернулась на звуки баяна. Михаил Кочергин шел между бараками, тихо наигрывал что-то грустное. «Пойти, что ль, переодеться», — подумала Даша, соскакивая с грабарки.
Когда Даша вернулась к клубу, танцы уж были в разгаре. Михаил Кочергин сидел на краю сколоченной под открытым небом сцены, бойко бегал пальцами по белым пуговкам баяна. Играть Михаил выучился еще в деревне, от отца и брата, но баян отец ему не отдал, завод купил баян для самодеятельности. Маруська стояла возле баяниста, не шла танцевать. Кочергин играл, а сам не отрывал от Маруськи взгляда. Глаза его, обрамленные белыми ресницами, были словно два озера в прихваченных инеем камышах.
Неизвестно, красотой ли прельстила Маруська Михаила Кочергина, хитростью ли завлекла. Но все на стройке догадывались: потешится Маруська, да бросит парня, к другому переметнется.
Про Маруську еще в Леоновке говорили, что родилась она не в Маланью, не в Ивана, а в прохожего цыгана. Лицом выдалась смуглая, волосы — будто в дегте вымыты, глаза большие, темно-карие, нахальные. Грудь у Маруськи высокая, упругая и так выпирает из-под туго обтянувшей ее кофточки, что, кажется, вздохни Маруська поглубже — пуговки отлетят.
Одевается Маруська ярко, на гулянье выйдет — цветастый платок на плечах, на ногах фильдекосовые чулки, какие на всей стройке, поди, и есть у нее одной. Девчата из деревень съехались в линялых ситцах, в домотканых юбках, да и здесь по карточкам получали не ахти какую роскошь: то платье сатиновое, то диагонали на юбку либо желтоватой бязи на белье. Маруське в ее нарядах нетрудно было прослыть первой красавицей, с ней и равняться никто не пытался.
Но не столько красота привлекает парней к Маруське, сколько уменье показать себя. Ходит Маруська прямо, гордо, и немного лениво, покачивает бедрами, а глаза — как у кошки, которая притворяется равнодушной, чтобы обмануть мышей. Идет Маруська сама по себе, никто ей не нужен, никого она не видит, а чуть заметила парня — так и прильнет к нему растревоженным взглядом. Закинув руки, волосы поправит, либо плечами поведет, точно у нее платок сползает, а то в рассеянности расстегнет и застегнет пуговку у ворота, и все глядит в лицо своей жертве, словно молча спрашивает: ну что, нравлюсь? И вдруг отвернется и проплывет мимо, бровью не шевельнет. Вздыхай не вздыхай — не твоя.
С тех пор, как приехала Маруська на стройку, переменила она не одного кавалера. Ходили слухи, что забавы ее не всегда проходили без следов. И еще говорили, что следы заметать помогала ей квартирная хозяйка Ксения Опенкина. Но слухи слухами, мало чего люди не наговорят, а Маруськина фигура от любви не портилась.
— Хватит этих фокстротов, — капризно проговорила Маруська, — вальс сыграй.
Кочергин кивнул, торопливо доиграл такт и переключился на «Дунайские волны». Маруська, чуть покачивая бедрами, отошла от него, оглядела кавалеров и сама выбрала Ахмета Садыкова. Он стоял рядом с женой, с Анной Прокудиной, и что-то говорил ей, когда подошла Маруська.
— Дома за ночь наговоритесь, — сказала Ахмету, — пойдем, вальсок потанцуем.
Маруська и руки протянула, ожидая, что Ахмет с готовностью шагнет ей навстречу. Но Ахмет замотал головой.
— Я — с Анютой.
Маруська разозлилась, буркнула про себя что-то, но как ни бурчи, а в глупом положении оказалась она сама.
Даша танцевала со Степаном Годуновым. Степан был в белой рубахе, кепка сдвинута набекрень, в улыбке открыты крупные зубы со щербатинкой. Степан крепко обнимал Дашу за пояс, близко глядел ей в лицо. Ноги у Даши заплетались — и танец был новый, и площадку плотники сколотили не шибко ровную.
— В степь пойдем после танцев?
Годунов каждый вечер говорил одно и то же. И Даша отвечала ему одинаково.
— Нет, не пойдем...
— Боишься меня...
— Не боюсь. Незачем ночью в степь.
— Ночью в степи красота.
Даша вздохнула. Это правда... Красота. Да не с ним она ночными красотами любовалась. И впредь не с ним будет. Есть с кем. Василий ждет...
— Со мной пойдем, Степа, — без стеснения зовет Марфа, надвигаясь на Годунова грудью. — Обниму — приласкаю и платы не спрошу.
— Да ну тебя...
— Дурни вы все, парни, — презрительно говорит Марфа. — Если у девки лицо рябое — нос воротите. А у другой всю душу черви проточили — вам ничего, люба и без души. Не пойдешь, что ли?
— Нет, — отступая от настырной Марфы, говорит Годунов.
— Другой пойдет, — без сожаления отвертывается Марфа.
В темноте незаметно подошел к танцевальной площадке Борис Андреевич Мусатов, сел в стороне, куда не доставал свет от протянутых над площадкой лампочек, на штабель досок. Курил, глядел на танцующих, вспоминая другие, студенческие вечера и чувствуя себя немного одиноким. Натанцевавшись вволю, молодежь собьется в тесный кружок и станет петь. Мусатов любил песни и каждый вечер терпеливо ждал их.
Чаще всего вечерний концерт начинался песней про паровоз, у которого в коммуне остановка, либо про Сеньку и про кирпичики.
Вот за Сеньку-то, за кирпичики
Полюбила я этот завод...
Лампочки над пятачком погасли — во мраке лучше поется. Да и мрак-то не больно густ, луна на небо вышла — самое подходящее освещение. И не темно, а не все разглядишь. Неприметно в полумраке, что рука комсомольского секретаря Наума Нечаева лежит на Ольгиных плечах. Не угадаешь, на кого смотрит, не отводя глаз, Степан Годунов. Не поймешь, о чем грустят, обнявшись, Люба Астахова и Алена. Фрося примостилась тут же, возле сестры, и тоненько подтягивает про кирпичики.
А потом заводит Дора другую песню про любовь, давнюю-давнюю, которую еще бабушки певали молодыми и, может, внуки будут петь. Луна прикрылась облаком, как невеста фатой. Что за ночь... Что за песня... Заглянуть бы в жизнь вперед на годок. На десять лет. На двадцать. Что там? Кому счастье? Кому печаль?
Собрания строителей проводились в столовой. Скоро клуб под крышу подведут, тогда уж в клубе можно будет собираться. Столы на крестовинах к стенке сдвинуты, скамейки расставлены рядами. Скамеек не хватает — строители сидят на подоконниках, стоят вдоль стен. Окна раскрыты настежь, но запах вареной капусты и подгорелого лука не совсем выветрился из помещения.