Владимир Битюков - Лесничиха
Петрунин мылся в душевой не часто, но сидел в раздевалке каждый день. Приткнется с краю, чтобы не мешать, закурит, покашливая, папироску и смотрит, слушает, вбирает в себя какую-то врачующую свежесть.
Добродушные распаренные лица мужчин; приглушенные, чтоб не слышала женщина, анекдоты; взрывчатый, на всю раздевалку, смех; отдаленные средь шума воды голоса — и там тоже безудержный хохот.
— Бесстыдники, — притворно ругалась гардеробщица, обращаясь к молчаливому Петрунину. Он понимающе тихо усмехался. Ему нравилось сидеть здесь просто так, отдыхать от неуютной скованности…
Когда печь была готова, Порфирию предложили пойти и поучиться: хочешь — к упаковщикам стекла, хочешь — к резчикам. Или — к сбивщикам ящиков…
Порфирий неожиданно обиделся. Сказал, что учиться на такую ерунду позорно. И тут же заверил, зная себя: «Завтра же сделаюсь стекольщиком, резчиком то есть!..» Невольно подумалось, что специальность — лучше не надо. Сколько повидал он за войну разбитых окон! Так и чудятся черные глазницы… Да пойди он по дворам со стеклом и с алмазом…
Не долго мешкая, поднялся на второй этаж — в цех разделки оконного стекла, где почему-то были одни женщины, и пристально, жадно стал наблюдать, как они цепляют концами линеек огромные, похожие на движущиеся витрины листы, опрокидывают их плашмя на обитые войлоком столы, наставляют линейку и, роняясь к столешнице, забрасывая руку вперед, резким движением «к себе» проводят стеклорезом. P-раз! И вот уже угол листа зажат ладонью, наладонный палец напряженно давит на узкую, с утолщенным ребром кайму. Х-хруп! И длинная сверкающая шпага мелькает в воздухе, со звоном рассыпается в железном ящике… Еще одна обрезка, и еще — пополам; и готовые стандартные листы бережно ставятся в пакет.
Петрунин впитывал каждое движение. Даже когда резчица, если она маленькая ростом, забрасывая руку вперед, невольно откидывала ногу, — и это запоминал. Легче, значит, так резать. Способней.
— Чего подглядываешь? — обернулась одна из малорослых. Сверкнула зубами.
— Трудно? — спросил он.
— А ты попробуй! — засмеялась резчица, протягивая легкий, с лоснящейся ручкой стеклорез. — А я пока сбегаю попью. — Посмотрела на остановившихся товарок, лукаво подмигнула им и побежала куда-то в сторону туалета.
Не замечая десятков разноцветных с любопытством уставившихся глаз, Петрунин стискивал неловкий, вырывающийся из пальцев стеклорез, двигал непослушную линейку, стараясь плотно и по всей длине прижать ее к скользкому листу. Чуть приладил, склонился над столом, как линейка выбилась из-под руки — и пришлось начинать сначала.
Наконец прижал линейку плотно, выдержав заданный размер. Протяжно, тонко запел стеклорез. Порфирий довел его до самого конца, лишь немного шевельнув линейку, и, отложив все в сторону, возбужденно поплевал в ладони.
Теплое, только что из машины, стекло хрустко скользило под рукой. Петрунин опасливо напрягся, нажал корявым пальцем сверху вниз, одновременно выворачивая руку. Нервно и неровно крякнул лист. Только в двух местах лопина совпала с пробеленным следом, остальное треснуло бесформенно и вольно, как того захотелось стихии.
Со всех сторон доносились смешки.
— Ну как? — спросила запыхавшаяся резчица.
— Дай-кось еще! — рванулся задетый за живое Петрунин. Попытался подцепить другой движущийся по транспортеру лист.
Но резчица не разрешила.
— Некогда баловаться. Да вон и мастер глядит.
Мастер оказался девушкой — тонкой и застенчивой, как школьница. Петрунин подошел к ней, поздоровался и попросил оформить его резчиком.
— В вашу смену чтоб. — Оглянулся на женщин. — Завтра если план не выполню, то послезавтра — голову даю!
Девушка торопливо поверила Петрунину, записала, выдала и инструмент, и клеенчатый фартук, и вдобавок — какие-то стеганки для ног.
Петруйин дождался пересменки, набрал из ящика стопку осколышей; чтобы не объясняться в проходной, воровато перелез через забор, — и чуть ли не до самого утра стоял у себя дома за шатким столом, чиркал по стеклу, отламывал краешки, ругался, если не получалось, или тихо радовался, слыша, как руки что-то нащупывают. Какую-то хрупкую тайну.
С уверенностью, что главное уже сделано, Порфирий пришел в цех, широко огляделся и тут только обнаружил, что среди резчиц он один мужчина. Удивился. Неужто мужики стесняются однообразной, с виду несложной, но трудной, ох как трудной работы!..
Не спеша закурил, унимая неловкость, стиснул зубами папиросу и принялся — внешне как бы снисходительно — набрасывать стекло на стол, резать, надламывать и… торопливо бросать испорченные листы в железный ящик.
Папироса в зубах давно погасла, сделалась клейкой, точно из теста. Вспотевший, растерянный Порфирий лихорадочно менял и силу руки и скорость резки, пробовал постукивать по следу, но груда боя росла, а на колесной «пирамиде» стояло лишь несколько листов, чудом обрезанных как надо.
Резчицы теперь не усмехались. Сочувственно, с жалостью смотрели на него и тут же отворачивали взгляды, едва он поднимал расстроенное потное лицо. Кое-кто пытался подойти, посоветовать. Но он только хмурился в ответ, просил сурово:
— Отойди… — И женщины робко отходили.
Тайна не давалась, не разгадывалась. Громко, на весь цех взрывались в ящике стеклянные обломки. Когда приблизилась девушка-мастер, Порфирий не выдержал, бросил инструмент и попросил ее высчитать за брак.
— Вы успокойтесь, — ласково шепнула она. — Когда научитесь, с лихвой возвратите потерянное. Я верю. — И, ободряюще кивнув, отошла к высокой, суровой на вид начальнице цеха. Что-то доказывала ей.
Перед концом смены Петрунин перестал швырять бракованное в ящик, а устало складывал отдельно в стопку. После работы завернул тяжелый, с острыми краями пакет в бумагу и опять полез через забор. Чуть не рухнулся вместе со стеклом, зацепившись шинелью за колючку.
Прошло дней десять, прежде чем смог он вырабатывать норму. Как это случилось, не заметил. Просто — на «пирамиде» стало накапливаться не меньше листов, чем у самой захудалой резчицы.
Никакой тайны он не разгадал, иначе непременно поразился бы. В минуту, когда он склонялся над столом, сердобольные резчицы-соседки незаметно ставили свое стекло на его пирамиду.
Только через месяц ему перестали подсоблять. Он мог уже и сам (опять не зная как) выполнить задание. Руки запомнили что-то свое и делали, делали, как заводные. В то время как сердце и голова вновь наполнялись тревогой и скорбью…
Иногда Петрунину казалось, что он зря отверг, усмотрев в том насмешку, предложение маленькой резчицы (той, что при работе откидывает ногу) соревноваться друг с другом. Крикнула она такое при всех, на профсоюзном собрании цеха. Кое-кто засмеялся. Петрунин насупился. Бросил из заднего ряда, из угла:
— С бабами сроду не тягаюсь!..
А напрасно. Забылся бы опять, спасая самолюбие, выискивая не столько в стекле, сколько в самом себе удивительные скрытые возможности… Хотя, если посмотреть на это с другой стороны, лишняя слава пошла бы, разговоры. И без того, наверно, знают о нем: один резчик-мужик на весь завод…
День за днем, не вкладывая душу, только б выполнить план — тяжело. Но без работы было бы совсем тошно. Руки как-никак, а связаны с сердцем — и легче ему перемешивать кровь… Потому, видать, и у себя дома Порфирий боялся опускать руки. Бродил, как и соседи, вокруг своей времянки, постукивал что-то, подправлял. Весной, как и они, сажал во дворе картошку; потом, через три года, осенью, воткнул в землю несколько тонких, как прутики, яблонь. Доставал, как и люди, кирпич и цемент. Таскал с горы светлый, хоть вари стекло, песок.
Неслышно ковырялся во дворе, пока не обнаружил, как забелели празднично и ярко стены дома, как вытянулись, раскидали побеги, приготовились плодоносить деревья.
Запенились влажными цветами, наполнились росой и нетерпеливыми пчелами сады. Все вокруг стало одинаково светлым — и у соседей, и у Петрунина. Внешне все похоже, а внутри… Не хотелось даже заходить в дом, и Порфирий подолгу сидел на крыльце; иной раз, если было тепло, то и засыпал на ступеньках, сморившись под тяжелыми, солоноватыми думами. И снился ему лес, родниковая речка и выходящая из воды Варя. И чудился запах ее волос… Но это ветер срывал с цветущих яблонь дух, будил среди ночи, и тогда Порфирий сидел, уставясь в забор, растворяясь в тоскливом оцепенении.
— Хозяин… — прошептало, как проскреблось, с той стороны калитки, с улицы.
Собака не лаяла, а — видно было смутно — даже помахивала хвостом, подбирая с земли какие-то куски. Петрунин напрягся.
— Чего не спишь-то? — снова донеслось.
Он подошел, отворил калитку, и под руку ему нырнула Фрося-торговка — горячая, будто бежала откуда-то. Зашептала запыханно: