Виктор Конецкий - Том 7. Эхо
Писать я начал вообще крупно, а погода была… Стараюсь в теории восстановить имя. Радуюсь, когда случайно…
Друзей у меня, Вика, кроме тебя, нет.
Это не выдумаешь.
Ты видел больше меня и, может быть, еще увидишь пингвинов.
Жизнь идет. Мы заведены на много десятилетий. И проспать их нельзя.
Надо жить. Приходится, милый.
Я боюсь, за себя и для себя, не смерти. Она кругом. Боюсь, передам в книге. Я об ней думаю даже сейчас, когда пишу тебе…
Писать старался разборчиво и даже правду.
Боюсь одиночества. Помню, как умер Тынянов. Он считался в литературе во всем виноватым. Мне пришлось самому брить его в гробу. Прошло года три, и его уже называли сладко-конфетными словами. Новостей у меня мало. У внука родилась девочка. Зовут ее Валентина Никитьевна. Дерево жизни накладывает слой на слой. Еще не видел правнучки. От внука идет пар».
Виктор Борисович поехал хлопотать о брате-ортодоксе. Начальник того богоугодного заведения спрашивает:
— Ну, а как вы здесь у нас себя чувствуете?
Виктор Борисович:
— Как чернобурая лиса в меховом магазине.
Начальник захохотал и чем-то помог.
В начале 1979 года я уплыл в Антарктиду. Повезли на лайнере зимовщиков. Рейс был тяжелый не по каким-то особым морским обстоятельствам, а потому, что я как-то не вписался в пассажирское судно — не привык на них. И окружающий необыкновенный пейзаж не волновал.
13 марта 1979 года получил радиограмму:
ЖИВЕМ ОСТАТКАМИ ОПТИМИЗМА ТЧК ОДНА НАДЕЖДА ЯЙЦО ПИНГВИНА КНИГУ ЗАКАНЧИВАЕМ ТЧК ОБНИМАЕМ = ДУЛЬСИНЕЯ РЫЦАРЬ ЛЬВОВ
Заканчивают книгу!
Я взбодрился и даже записал в дневник: «Вторые сутки в солнечном штилевом дрейфе среди слабого блинчатого льда и сморози. Адельки не покидают. Один вылезет на льдинку. Через полчасика к нему присоединяется другой или другая. Лед скользкий. Пингвин задумается, глядя то на нас, то на отражение собственного белого брюшка в зеркальной, розово-зеленой воде разводья; поскользнется и безмятежно — кувырк! — и никаких отрицательных эмоций, конфузливости, обиды.
Вот белый мишка в Арктике поскользнется на льдине, сразу сконфузится и злится на весь белый свет, особенно если чувствует зрителей (зрителем можете быть вы или даже глупыш — мишке все одно обидно и огорчительно).
Адельки — безмятежны в любой дурацкой ситуации. Так безмятежны и естественны дети и женщины в глухих деревнях и на севере, и на юге. Кстати говоря, Аделью звали супругу знаменитого мореплавателя Люрвиля. И он нарек пингвинов в ее честь.
Ребята из экспедиции кидают пингвинам корки от апельсинов.
Удивительный натюрморт: оранж на ультрамарине льда.
Пингвины не обращают на великолепный натюрморт внимания. Зато какие-то неизвестные птицы, темные личности с грязно-белыми шеями и головами, дерутся за апельсиновые корки с базарным гамом. В азарте драк и перепалок они, как и адельки, поскальзываются на льдинах, но успевают взмыть в небеса за тысячные доли секунды, не коснувшись воды…»
Эта запись — Дульсинее вместо пингвиньего яйца.
А из яйца пусть растет пингвиненок.
На книге «Заметки о прозе Пушкина» Виктор Борисович написал: «Я эту книгу люблю. Хорошо придумана. Недописана. Много я перепортил».
«Заметки о прозе Пушкина» напечатаны в 1937 году.
Это о несгибаемости таланта, даже если талант хотел бы согнуться.
Я перечитал ее в январе восьмидесятого, позвонил Виктору Борисовичу, спрашиваю: «Вы сами когда последний раз перечитывали?» — «Не помню». — «Замечательная книга!» — «Спасибо, дорогой. На нее за полвека не было ни одной рецензии. Это что-нибудь да значит!»
На книге «За и против» (заметки о Достоевском) Виктор Борисович написал: «Это книга хорошая. Недописана. Но правда кусочками в ней есть».
На книге «Заметки о прозе русских классиков»: «Эта книга плохая. Каялся и перекаялся».
«Бессонница? Нет, теперь я ее не боюсь. Только в бессонницу мне снятся хорошие сны… Пещера. И я совсем один. Тихо. И я дописываю, дописываю. Я дописываю старые вещи… И я так счастлив!»
Вечер. Переделкино. Смотрим телевизор. Вдруг Виктор Борисович встает с кресла и говорит:
— Сердце болит!
Я открываю форточку. Серафима Густавовна дает Виктору Борисовичу нитроглицерин и т. д. Он стоит, держась за сердце.
— Сядьте, Виктор Борисович! Доктор Николаев велел вам сидеть, когда сердце…
Серафима Густавовна:
— А профессор Солодовников велел лежать! Ляг, Витя!
Виктор Борисович, как и положено старому вояке, выполняет последнее приказание командира — прикорнув на диване перед телевизором. Глаза закрыты, но вдруг раздается его смех. Не смех, а прямо заходится в хохоте.
— Что с вами?!
Сквозь гомерический хохот:
— Так мне сидеть или лежать?
Наконец успокаивается:
— Я рассказ для тебя придумал или, может, какого-то классика вспомнил. Пришли незнакомые люди к здоровому, интеллигентному, деликатному человеку и поставили ему клизму. Оказалось — ошиблись адресом… Господи, как все глупо. Закройте форточку.
Вечером 25 января 1980 года звоню из Ленинграда — поздравить с 87-летием. Трубку взял Олег Даль. Потом Виктор Борисович говорит, что утром звонил мне, и мы разговаривали. Я говорю, что этого не было, но утром я не спал и думал о нем.
— Значит, мне приснился телепатический сон, друг. Приезжай! Сядь в самолет и приезжай!
Говорю, что не смогу.
— А ты — как осьминог: они могут через замочную скважину ногами вперед.
«Корабль наш идет с вмятиной на боку. Надо находить стройность в мачтах. Не заглядывай в душ, когда в нем моется женщина. Море, ты, кажется, один об этом знаешь, — море имеет свой уют. Мы только привыкли к морским поэтам. Ты умеешь видеть, умеешь спасать, умеешь последним уходить, когда вода угрожает. Плавай, друг. Вот и Сима тебя целует. А я отношусь к тебе не как к траве, а как к дереву. Деревья не боятся ветра. Ветер деревья причесывает.
Я пишу книгу и не могу ее дописать. Она просится стать историей стиля. Есть очень убедительные мысли (и страницы) о бесконцовости современной хорошей советской прозы. Концов мы не умеем делать. Пушкин (достойный пловец) отодвигал подальше Онегина… Ахматова (может быть, помнишь) Анна о том писала, как он способен спокойно писать конец с его высшей воздушностью.
Достоевский, Толстой не умели завязывать узел на конце, чтобы песок не просыпался. Чехов отрезал конец. Он заметил, что конец или смерть, или отъезд. Как он умен…
Я не умею быть молодым. А мне 88 год.
Моя книга про общую теорию, а не про энергию заблуждения.
Надо только не бояться усталости и плохого почерка. Ну вот… в шутке, в веселом разбеге карандаша. Живи долго, мальчик, долго, брат современник. Пей умеренно… У тебя есть то, что мне кажется молодостью.
Я допишу книгу. 15 июля 1980 г. Москва».
Это письмо написано после смерти Владимира Высоцкого:
Я не умею печатать на машинке. Могу писать, но забыл алфавит. Вагон тронулся, и платформа с провожающими и деревом уехали в другую сторону…
Ты рассказывай нам о портах; там где-то в горах жила Мария Магдалина, которую не забыть. Деревья ушли, люди измельчали, но память о Магдалине прекрасна. Напиши о берегах, за которыми скрываются люди. Напиши о берегах истории. Милый друг, ты уже часто теряешь голос, а голос очень нужен для разговора по телефону… Остаются мифы не в пепле, а живые и требующие воспоминаний. То, что ты не написал, мяукает забытое в корзинке… У тебя есть друзья, для которых ты… не котенок в корзинке. Он мяукает потому, что с похмелья. Толпа провожала писателя, который умел петь хриплым голосом. Мой отец пил более пятидесяти лет. Пил и ругал мою седую мать. Потом бросил и читал в Михайловском артиллерийском училище курс математики.
Люди слушали Володю и вспоминали, что они люди. Милый Володя. Очень милый Володя. Пропасть легко, но… командир должен при аварии уходить последним.
Ведь ты по возрасту мог бы быть моим сыном.
Не мяукай.
Помни Марию Магдалину, которая во что-то верила и потому жива и бессмертна…
Виктор Шкловский, год рождения 1893
(11 августа 1980 г. — В. К.)
Я прилетел в Москву хоронить Олега Даля. Олег очень любил Виктора Борисовича и даже стащил потихоньку от Серафимы Густавовны портрет молодого Шкловского.
И Виктор Борисович любил Олега.
К Шкловским я приехал вечером накануне похорон.
Серафима Густавовна и Виктор Борисович лежали на кроватях лицами вверх.
Шкловский попросил сесть к нему на кровать, взял за руку, прижал ее к все еще широкой, но слабо-пухлой груди и тяжело заплакал.
Прошептал:
— А ты думаешь, у меня жизнь? У меня ад.
Потом начал говорить, что мне всю жизнь не хватает крупного дела, во главе которого я должен был бы стать. Он придумал мне такое. Вся наша Арктика разделяется на девять секторов. В каждый сектор едет писатель и пишет про свой кусок. Это надо, потому что Арктика не зады, а фасад России.