Эден Лернер - Город на холме
− Вот, я оставил тебе еще дрова. Лучше, чтобы костер не погас. Ночью холодно. Тебе будет страшно. Я ухожу, как обещал.
Он извлек из мешка моток веревки, мой паспорт и сунул и то и другое за пазуху. Я не протестовала. Из предыдущего печального опыта я уже поняла, что этот документ не прибавляет мне безопасности и неприкосновенности. Он снял через голову свое калашеобразное нечто и сунул мне в руки.
− Стреляй сразу.
Может, и вправду ему удастся. Кого бы он ни привел, даже самую неказистую скотинку, для меня это будет крылатый конь Чхоллима[204].
Быстро темнело. Я решила не терять времени даром и попытаться избавиться от наручника, который все еще висел у меня на запястье. Облизала руку и принялась выкручивать. Обидно, когда есть руки с тонкими запястьями и длинными пальцами, и при этом на ухо целое стадо медведей наступило. Но разве бабушку Мирру переспоришь? Девочка должна играть на пианино – и точка! Девочка должна учиться прекрасному. Что самое обидное, я действительно любила и ценила музыку, и собственное исполнение меня раздражало. А уж голос – вообще туши свет. Меццо-меццо-меццо-сопрано. Даже дед Семен в ответ на мои попытки что-нибудь спеть говорил: “Регина, не пищи, зубы болят”. Слушать это писклявое мяукание могли только мои близнецы (мама – это святое) и Шрага. Ну что поделаешь, если человек – был – по уши влюблен, не избалован поющими женскими голосами и, наделив его кучей достоинств, Всевышний забыл дать ему музыкальный вкус. Ему страшно нравилась марокканская попса (только женским голосом), что было смешно и странно, при том что шпильки в адрес мизрахим шли у него фоном, он их даже не замечал. Я сразу сообразила, что дело не в ревности, а в пропаганде, которой ему набили полную голову. Все, кто не похож на нас, недоевреи, унтер-идн. Литовских харедим мы терпим потому, что мало осталось евреев, верных Торе. Хабадники идолопоклонники. Бреславские сошли с ума. Национально-религиозные, вся эта шушера в вязаных кипах – сплошная анафема. И вообще понаехали тут. Он старался избавиться от этого, он очень старался. Он понял главное – чтобы община не захирела и не выродилась, нужен постоянный приток свежих людей, свежих знаний, постоянное столкновение культур, иначе люди растеряют навык создавать что-то новое. Самопроизводство не в счет, это и амебы умеют.
От костра тянуло умиротворяющим теплом и запахом можжевельника. Хотелось спать. Из наручника я, наконец, выкрутилась. Чтобы не уснуть, начала читать семейный архив и сочинять себе сцены в голове. Блестит под луной вода в реке Нейве, замерли в ночном зное высокие лиственницы, на деревянных мостках стоит Ривка Винавер. Первую беременность не может скрыть даже синий кержацкого кроя сарафан. Только платок повязан не так, как у русских женщин, а на затылке.
− Хорош плескаться, Брайнеле, – звенит над уральской рекой. – Тебе до зимы понести надо, а то в Тагил не наездишься.
Из-под подмостков выныривает Брайна и выжимает рыжие волосы, скручивая их в жгут.
− Благодать-то какая, Ривка-сердце! Так бы из воды и не вылезала.
Найдя опору на дне, она три раза ныряет, а Ривка следит, чтобы ни один рыжий волосок не остался на поверхности зеленой воды.
− Кошер! В добрый час!
Брайна одевается, они еще пять минут сидят на подмостках, болтая в воде ногами. Ривка шепчет что-то подруге на ухо, а Брайна прыскает в кулак и стыдливо машет рукой.
− Пустили кота на сметану… Ошалел, ждавши.
Еще картина. На широком подоконнике поджав под себя ноги сидит девочка в коричневом платье и черном фартуке. Шевеля губами, она тихо повторяет: le corbeau – ворона, le renard – лисица, le fromage – сыр, l’arbre −– дерево. В начальной школе, основанной в Алапаевске ссыльными поляками, французский не преподавали. Надо догонять, причем быстро. Русские девочки учат закон божий со священником, татарские, соответственно, с муллой, а Эйдль Винавер совсем одна. Ее детство кончилось, родителей она не помнит, брат Матвей по службе вынужден ехать в Туркестан, а жена брата ее опекать не обязана. Деньги посылает и на том спасибо. Икон у них дома не было, свинины не ели, раз в год Матвей ходил на огороженый участок погоста и молился там по книжке со странными буквами. Медленно молился, на каждом слове спотыкался. И работал много. Жена его была занята визитами и светской жизнью, а Эйдль спихнула на няньку, а потом в школу вместе с мальчишками. И сидит Эйдль на подоконнике казанской гимназии и молится за брата, только как обращаться к еврейскому Богу по-русски? Другого-то языка она не знает.
− Винавер! Как вы сидите? Вы почему не в классе?
Эйдль соскакивает с подоконника и приседает в неуклюжем реверансе, держа одну руку под фартуком.
− Что у вас там, Винавер? – спрашивает классная дама.
Эйдль нехотя вытаскивает руку из-под фартука. На ладони лежит восьмиконечный староверческий крестик, вырезанный из темного дерева на такой же деревянной цепочке.
− Дайте сюда.
− Не дам, – спокойно отвечает Эйдль. – От няньки старой память осталась. Любила она меня.
Шесть лет спустя. Дешевые мебилирашки, где живут студенты Казанского университета. Сходка студенческого марксистского кружка. Пыхтит на столе самовар, оглушающе пахнет дегтем от сапог немногих счастливцев, кто в состоянии разжиться сапогами. Несколько девушек – строго одетых, коротко стриженных, и у каждой какой-нибудь “мужской” аксессуар – у кого часы, у кого пенсне. Оратор стоит на сундуке и исходит праведным гневом, ожесточенно стуча свернутой в трубку газетой о ладонь. Дождавшись паузы, к нему обращается невысокий кореец в мокрой от снега шинели.
− Леонид, мне надо достать книги и уходить на лекцию. Я могу открыть сундук?
Коллектив взрывается возмущением.
− Нет, как вам это нравится!
− Видали верноподданого!
− Народ страдает, а ему лишь бы лекцию не пропустить!
Один из студентов преграждает Кан Чолю путь к сундуку, а оратор насмешливо смотрит сверху. Видимо, у соседей по комнате давняя вражда.
− Ну и что ты мне сделаешь?
Не меняясь в лице, Кан Чоль делает. Делает одно движение, и его противник летит на спину, чудом не сшибив со стола самовар.
− Итак, вы хотели рассказать мне о страданиях трудового народа, – говорит Кан Чоль тихо, ни к кому конкретно не обращаясь. – Да что вы о них знаете? Вы знаете, что такое есть одну чумизу и видеть во сне рис от следующего урожая? Что такое три глаза на двоих, потому что в каждой семье трахома? Что такое руки – сплошная кровавая мозоль? Они, эти крестьяне, собрали деньги, чтобы отправить меня учиться. Неужели вы думали, что я позволю вам тратить мое время, время, оплаченное их трудом? Кто-нибудь еще хочет проверить?
Желающих не находится. Прижимая к груди извлеченные из сундука книги, Кан Чоль коротко кивает девушкам, произносит “честь имею” и уходит. У русских много странных обычаев, но вот как раз этот ему нравится.
Выйдя в коридор, он переводит дыхание. Он вымотался, он уже сказал гораздо больше слов, чем привык говорить. Простят ли ему односельчане, если он после лекции на двадцать минут зайдет в публичную библиотеку? Только увидеть это любимое лицо, только один раз произнести это звонкое имя, как колечко упало на дно эмалированного таза – Эй-дль. Двадцать минут в сутки личного времени они может быть и простили бы. А вот что не кореянка – точно не простят.
Не знаю, может быть, это все мне даже приснилось. Только я проснулась от холода. Костер давно догорел. Луч карманного фонаря плясал вокруг меня. События последних месяцев сделали мою реакцию очень быстрой, я поняла что не прикована, не привязана и схватила валявшийся рядом автомат.
− Стой! Стрелять буду!
Из темноты вышла бородатая фигура в камуфляже. Опять рабство? Опять ноги раздвигать? Сколько можно! Я нажала на курок и с ужасом поняла, что ничего не произошло. Заела проклятая железка. Заклинила.
Я заверещала на самых высоких частотах, на которые только была способна. Думаю, что от этого визга даже листья на карагаче завяли. От неожиданности фигура с фонариком остановилась, качнулась и тут раздался оглушительный грохот, без труда перекрывший мой визг. Бледная зарница сверкнула у него под ногами, мощный взрыв разворотил почву, меня хлестнуло по лицу землей и еще чем-то липким и очень горячим. Последнее, что я увидела – это обезглавленное тело, оседающее вниз, как снежная баба весенним днем. Последнее, что почувствовала – как впиваются в тело десятки осколков.
* * *Когда человек приходит в себя, ощущения от пяти органов чувств возвращаются не все сразу, а в строгой очередности. Во всяком случае, так было со мной. Первое, что я ощутила, это как пересохло во рту. Потом – запах накрахмаленного белья. Потом – ощущение чистой наволочки под щекой. Потом стала прислушиваться и услышала что-то похожее на вентилятор. И, наконец, открыла глаза и увидела квадратный фиолетовый штемпель на наволочке. Я лежала на животе в кровати. На сломанную ногу был одет лубок. Я попыталась приподняться на локтях и осмотреть комнату, но закружилась голова.