Эден Лернер - Город на холме
Комната у меня перед глазами внезапно смазалась в водоворот цветовых пятен, и первое, что я ясно увидела, был белый потолок в трещинах. И адская боль в зажатых запястьях. Сволочь, подцепил меня на попытке связаться с детьми. Ничего святого. Когда же я наконец перестану удивляться? Я выгибалась и извивалась, но безуспешно. Кричать не стала, зачем тратить силы и взывать к совести того, в ком она так и не выросла. Там, где нет людей, постарайся остаться человеком. Там, где нет людей… Там, где нет людей… Ладно, миллионы женщин через это прошли. Не я первая, не я последняя.
− Спасибо, Малика. Мне было очень хорошо.
Одной рукой он продолжал держать меня за запястье, другой гладил по щеке. Только сейчас я заметила, что у него нет полутора из десяти пальцев – мизинца и половины безымянного. Какая страшная рука на моем лице, как лапа хищной птицы.
− У меня СПИД, – сказала я, глядя ему прямо в глаза.
− Ну конечно, – усмехнулся он. Под тонкой полоской усов сверкнули зубы, необычно белые и ровные для уроженца Средней Азии. – СПИД бывает у шлюх, а я прекрасно вижу, что ты не из таких. Ты любишь своих детей, иначе бы не полезла за телефоном.
Как и все мусульмане, он делит женщин на шлюх и приличных. Такие категории как человеческое достоинство, как милосердие к упавшим просто выше его понимания.
− Я не сомневаюсь, что ты была хорошей женой тому еврею, который сделал тебе этих детей. Но с этим покончено. Попользовался и хватит.
− Дай мне телефон, – взмолилась я, забыв главное правило любого заключенного “не верь, не бойся, не проси”. − Ты уже получил, что хотел.
− Кто тебе это сказал? Я не получил, что хотел. Я тебя в жены хочу.
− В третьи?
− Во вторые, – ответил он, не желая замечать моей иронии. – Но с моей первой женой ты можешь не общаться, если не хочешь. Хотя как раз она могла бы наставить тебя в исламе и вообще быть тебе полезной.
Тут меня прорвало.
− Я не хочу принимать ислам! Ваша вера не учит ничему хорошему! Посмотри, что в этом лагере творится! Ты держишь человека в рабстве и говоришь об этом спокойно, как будто так и надо. У тебя на глазах растлевают ребенка, а ты на это смотришь и ничего не делаешь. Мусульмане готовы убивать своих детей, лишь бы убить наших. Не трать на меня время! Я человек западной цивилизации и нигде я не была этим так счастлива, как здесь!
Продолжая удерживать меня между коленями, он сжал мое левое запястье трехпалой рукой и только после этого отпустил правое. Спокойно и методично он бил меня по щекам. Шесть раз. Потом взял за подбородок повернул голову влево, вправо, словно проверяя, не испортил ли чего.
− Малика, у нас за оскорбление ислама убивают. Я не мог оставить тебя без наказания. Только не надо становиться в позу, что западная цивилизация вся из себя просвещенная и гуманная. Она вся на костях рабов построена. В одном Израиле десятки тысяч нелегалов. Они, по-твоему, не рабы? Потому что ты их не видишь и они не живут у тебя на кухне? Ты будешь сидеть здесь и утверждать, что на Западе детей не растлевают, когда там порнография идет по всем каналам с утра до вечера, а дети с двенадцати лет начинают пить, курить и совокупляться? И вместо того, чтобы иронизировать над установленным Пророком законом, подумай, сколько на твоем Западе одиноких женщин и детей, растущих без отцов. Они, по-твоему, счастливы?
− Слезь с меня и дай телефон, – продолжала гнуть свое я.
К моему удивлению, он с меня слез. Я немедленно скатилась с матраса и бросилась в ванную, которая, к сожалению, не запиралась. Запястья болели, горело лицо, больше от обиды, чем от боли. Паутина в углу задрожала и расплылась в набежавших слезах.
− Малика, я не закончил. Я не в восторге от того, как Иссам проводит свободное время, но это его дело. Он всю жизнь провел в активном джихаде или в заключении. Он хочет, чтобы тебя обменяли на палестинских узников сионистских тюрем, желательно, в виде сильно изуродованного трупа. Какие у меня на тебя виды, ты уже знаешь. Так что выбирай. Хочешь позвонить своим детям и увидеть их – принимай ислам и выходи за меня. Я сделал так, чтобы он тебя не бил, но давать тебе звонить в Израиль за его спиной – это слишком жирно, согласись.
Вот так и отцу предлагали – подпиши покаяние, хватит мучить пожилых родителей, езжай в Израиль. Вот он, мой тест – всегда я еврейка или только когда это удобно. Прожив пятнадцать лет, практически всю взрослую жизнь, в шкуре прозелита, без конца вынужденного доказывать, что присоединился к евреям не ради корысти, я на все события смотрела сквозь эту призму. Если я предам евреев, то потом буду каждый раз умирать от отвращения, глядя в зеркало. Зачем такая жизнь? Страшная трехпалая рука вновь оказалась близко от моего лица.
− Что у тебя с рукой? – услышала я свой собственный сдавленный голос.
− Ичкерия, – отрезал амир. – И раз уж ты заинтересовалась, меня зовут Хидаят.
Ну почему я не промолчала?
* * *Кое-что в психологии он все-таки понимал, иначе не был бы амиром. Но со мной прокололся, ой, прокололся. Расслабился. В детстве я читала книжку про голову, живущую отдельно от тела. Это был умный профессор, который, несмотря на свою беспомощность, управлял ситуацией, отомстил своему врагу и увидел сына перед смертью. Так я и жила – голова отдельно, все остальное отдельно. Голова могла бы быть и поумнее, но уж какая есть. А он поверил. Решил, что раз я не сопротивляюсь, то дело на мази. Человек должен быть по-настоящему мудрым, чтобы не перепутать любовь с сексом, а секс с демонстрацией подчинения. Я таких, если быть уже совсем честной, не встречала. Йосеф вообще не был склонен к анализу, не брал в голову и получал от жизни, в том числе от меня, удовольствие. Шрага больше всего нуждался в человеческом тепле и участии, в утолении своего информационного и тактильного голода, а секс там был на последнем месте и вообще по моей инициативе. Вот их, таких разных, я любила. А этого терпела. Иногда он бывал даже обаятелен, особенно на фоне своих душманов, или как их там. Вернее, был бы обаятелен, если бы не несчастный раб в туалете на полу. Вот с ним-то я как раз с удовольствием общалась. Это было именно общение, несмотря на то, что он молчал. От звуков русского языка, от нормальной человеческой речи без оскорблений и издевательств, он расцветал, его мимика становилась живой, жесты более точными, выражение глаз не таким забитым. Я решила, что он где-то мой ровесник, поэтому должен помнить все, что помнила из своего детства я. Ну, может, не все, но какие-то пересечения точно были. Я пела детские песни – про голубой вагон, про кузнечика в траве, про мамонтенка, который ищет маму. Только про Чебурашку никак не могла допеть до конца, начинала рыдать. Это была любимая песня раннего детства Мейрав и Смадар. При словах “Ко мне на день рождения никто не приходил”, Смадар начинала всхлипывать, а Мейрав утешала: “Но он же теперь вместе с Геной”. Вообще, как и в любом коллективе, даже в таком маленьком, у каждой были свои роли и обязанности. Если нужно было очаровать кого-нибудь, на сцену выступала Смадар. Взмах ресниц туда-сюда, кокетливая улыбка – и сестрички-лисички получали все, что хотели. Если же это не помогало, то со своим бенефисом выступала Мейрав, и тогда со всех полок летели вещи, от криков дрожали стекла. Когда в первом классе Мейрав выбросила в окно чей-то рюкзак, учительница подступила ко мне вплотную, мол, их надо разводить по разным классам. Иначе Мейрав никогда не научится договариваться с людьми, а Смадар – стоять на своем. Йосеф погиб за полгода до этого, я хотела одного – чтобы меня не дергали, потому что где бы до меня не дотронулись, боль расходилась по всему моему существу, как круги по воде. И теперь, сидя в лагере боевиков в ферганских горах, я раскаивалась в том, что лишила их, потерявших отца, еще и материнского тепла. В последние полгода я оттаяла, разрешила себе эмоции, вот только, боюсь, что Шраге мои девицы за это спасибо не скажут. Скажут – с ума мать сошла на старости лет, курам на смех.
Припахивали Ивана основательно, большую часть времени он отсутствовал. Я видела, что кожа на его руках облезает, покрывается маленькими язвами. Я все равно брала его за руку, бережно и осторожно. И говорила, говорила, говорила – в надежде, что он хоть что-нибудь вспомнит.
− У вас была мама. У каждого человека есть мама. Я тоже мама.
Он сердито мотал головой, показывал на матрас и стыдливо отворачивался. На этом матрасе амир почти ежедневно насиловал меня, не стесняясь раба, не бывшего в его глазах человеком.
− Почему ты меня ни о чем не просишь?
− Если бы ты действительно был врачом и помнил клятву Гиппократа, ты бы знал, что нужно человеку, у которого заживают ожоги и порезы. Я ни о чем не буду тебя просить.
− Почему ты не называешь меня по имени?
−– Потому что я военнопленная. Дар-аль-ислам и дар-аль-харб[197] находятся в состоянии войны. Мне ничего не нужно от тебя.