Евдокия Турова - Спасенье огненное (сборник)
Да успокоится душа твоя, Ксенья Григорьевна. Доподлинно мне известно, что на окраине областного города, на кухоньке в сером панельном доме был такой разговор:
– Ну, моя фамилия. Да, я это. А вы из жэка, что ли? Да мы заплотим. Я завтра пойду и…
– Не из жэка, нет… Я… К вам я… Дайте, я зайду. Сумка тяжелая, да по лестнице подымалася.
– Проходи на кухню, раз уж зашла. Како дело-то ко мне?
– Сяду я, руки-ноги чё-то трясутся. Папа, я… это… я к вам приехала, папа… Нина я, дочь ваша. Вот карточка мамина, вот, узнаете? Маруся ее звали. Маруся, из Турёнков… А это ваша карточка, как вы молодой были. Я даже и похожая на вас, на молодого-то. Чё-то слезы текут. Я так и думала: мол, увижу папу, дак вся обревуся. Больно уж мне вас повидать-то хотелося…
– Ты чё… Кака Маруся? Чё тебе надо, женщина? Как звать-то тебя, говоришь?
– Нина я…
– Туренковская? Етить твою, каки дела… А я думал, может, из жэка…
– Я, папа, тут привезла, вот… Угостися давай. Посидим да поговорим. С стола счас все уберу да вытру. Огурчики соленые, помидоры, сало свое, яички, картошка вареная. Селедочку взяла. И закусить, и выпить у нас будет. Посидим, как люди. Погляжу на папу…
– Да чё на меня глядеть… Ничё хорошего.
– Я, папа, одёжу вам привезла. Поди, думаю, некому за им присмотреть-то, в старом, поди, ходит. Счас достану, руки чё-то трясутся. По росту ли, боюся. Мне мамка ваш рост показала, когда я маленькая еще была. Спрашивала я ее: какой, мол, папка-то у меня был? Она мне по косяку дверному показала. Я карандашом отметила. Потом лямочкой смерила, с собой увезла лямочку. Вот куртка, костюм спортивный взяла, он мягче, спортивный-то. Зачем, думаю, ему пинжак-то, верно? Двойной костюм-от, к телу трикотаж хлопковый, приятно телу будет. А внутри тамока еще белье завернутое, майка и прочее. Выдь покуда, надень. А я на стол соберу.
– Ну, пойду, заодно руки вымою, я работал тутока, руки-те грязные.
– Ну, вот штаны-то в аккурат будут! Штаны, главно, в аккурат, а остатне и вовсе в самой раз. Как ровно на тебя и было, папа! Бирки я уже отрезала, чтобы не мешалися. Так уж ты и не снимай. Вот, садися, полной стол у нас с тобой. Налей, помянем всех…
– Да я чё-то как не в себе. Ты ничё не путашь? Мать-то твоя живая еще? Как ее звали-то, говоришь?
– Маруся… Год, как нету мамоньки. Так и жила все в Турёнках. У ей квартирка, правда, хорошая была от колхоза. Полдомика деревянного. Из бруса. Я уж в школу ходила, когда дали. А так мы с ей при ферме жили. Рядом с кормозапаркой. Как ее из дому-то выгнали. Опозорила, мол, отца-мать, нагуляла, живи, как хошь. Выгнали, вот так вот, в чем была, в том и ушла. На ферме закуток нашелся, там и жили, там и я родилась, с телятами вместе. Староверческая, вишь, у нас деревня-то. У их, у староверов, с етем строго. Не дал ей Бог счастья, чё говорить! Ксенье Григорьевне она не поглянулася. Сказывали мне потом, что не давала она вам жениться-то. Из-за ее, мол, все…
– Самому думать надо было. Молодой был, глупой. Осенью было в армию: чё, мол, зачем жениться? Комиссию призывную я прошел, обещали на флот взять. Хотелося на флот, на Дальний Восток. Да вот не было мне никакой армии. Загуляли с парнями, как повестка пришла, а глаза протер – за решеткой. В зоне подрался – срок намотали; вышел – опять подрался. И туда же. Уж и забыл, сколь раз туда ходил. Считай, всю жизнь на лесоповале проробил. Ничё хорошего, ничё. Тебя, говоришь, Нина зовут. Вот, Нина, ничё хорошего.
– Да ты закусывай, папа, вот сало попробуй. Хорошая свинка была, жоркая. И сало мягкое такое получилося, как масло сало-то. Ты ведь и не бывал боле в деревне?
– Нет, мать писала, да редко.
– Мамонька моя все на ферме робила, она тихая была, слова никому поперек не скажет. Жалко мне ее… Замуж так и не ходила. Последние годы шибко молитвенная стала, в церкве стала помогать.
– Про меня поминала?
– Нет, не поминала, врать не буду. И у Ксеньи Григорьевны, что есь, не спрашивливала, где, мол, Шурка-то. Фотографию я одну только у ее нашла, в сундуке на дне. Молодой вы там еще. Красивый.
– Все тамока, на лесоповале, осталося: и года, и зубы, и волосы. Нечего тебе было и приезжать. Я тебя не знаю, не ростил. И ты меня не знашь.
– Ой, папа, чё это я! Вот карточки погляди-ко. Вот мои: муж со старшим сыном и с внученькой. Ты-то уж, папа, и дед, и прадед, смотри, каки ребята! А младший у нас, Шурка, в аккурат в Москве служит, папа! В кремлевской охране. Вот погляди. Парень видный такой, взяли в Москву. Глянь, на тебя похожий.
– Постой, погоди маленько. Голову у меня обносит иной раз. Попал под еловой хлыст я одинова. Пила сыграла на сучке, и елка здоровенная пошла на нас падать. А куда убежишь – снегу по пояс. Звездануло крепко. Ладно калекой не стал, жалко, что насмерть не пришибло. От того хлыста двоих похоронили, а трое переломанные остались.
– Муж у меня, папа, хороший. Дом построили двухэтажный в Верещагине, на железнодорожной стороне. Помощник машиниста у меня муж-то. С семнадцати я за им. Это мамонька мне хорошу жизнь намолила, так я думаю. А все ж вас, папа, увидеть хотелося. Ой, как хотелося! Я через тетю Нюру не одинова адрес ваш у Ксеньи Григорьевны просила. Ни за что не дала. Тетя Нюра говорит: обидно, мол, ей, Ксенье-то, было, что я, выблядок, счастливая.
– Может, и так. Мне про тебя мать ни слова не говаривала. Знала, говоришь?
– Знала…
– Дай на Марусину карточку погляжу… Плохо я ее помню. Мы и погуляли с ней одно лето. Я тогда на колхозной конюшне робил. Хорошие две лошадки у меня на конюшне стояли. Жеребец громадный серый в яблоках, производитель на весь район. И кобылка вороная, я на ей председателя возил. Молодой был, глупый, погулять да по красоваться хотелося. На лошадях ее катал, Марусю-то. Рубаху белую надену, жеребца – под седло, Марусю – перед собой… А то кобылу в тарантайку запрягу. Как пташечка, слушай, летала лошадка. Лето жаркое было, ягодное. Землянига сладкая была… Да… Сладкая, вся рубаха, помню, в земляниге в етой… Накатали вот…
– А вы с кем живете теперя? Говорят, жена умерла. С неродным сыном, мол, живет, не ладит. Чё, и верно?
– Слышь, орут под окошком? Кажной день так. Сколь денег ни получу, все имя отдай. Я туто по соседям столярничаю. Пока срока мотал, всему научился. Тамока все ждешь, когда выдешь. Когда, когда… Когда черт помрет, а он ишо и не хварывал. Пенсии нет, считай, надо так кормиться. Да я бы и прокормился, а их разе прокормишь, имя кажной день пить надо. Видно, под старость это мне наказание такое за жизнь мою.
– Тяжелая у вас жизнь была, папа.
– Глупая. Всю жизь на лесоповале проробил за пайку хлеба, под пинками, под гавканье собачье – как же не глупая.
– Поедем ко мне, папа! Хоть в гости, хоть совсем. Муж согласный. Он сам родителей не видывал, из детдома вознесенского. Тоже ему шибко охота, чтобы… ну, чтобы папа был.
– Может, тебе квартиру эту надо? Дак она на сыне, жена так отписала, женина квартира была. Ничё у меня нет. Не было жизни хорошей, и начинать не надо.
– Я, папа, билеты-то купила уже. Вдруг, мол, опаздывать будем. Сколь время-то? А время-то уже вышло, папа. Счас на автобус да на электричку. Тебе и собираться не надо, одетый уже. Пошли?
Чем закончился этот разговор, мне неизвестно. И автор всего не знает.
Ребенок и банные ковшики
«У нас самоглавные-то мудомои вон там, – подвыпив, тыкал пальцем Никола куда-то вверх, – оне моют, а мы пьем». И сосед его, Моя Вася, кивал головой: «Ихна воля – наша доля».
Намыли после войны много. На обезглавленную деревню шла одна компания за другой. Объявили войну браге: мол, из нее гонят самогон. Староверы никакого самогона не знали, но веселые городские комсомольцы с милицией обшаривали в колхозных избах подвалы, вытаскивали фляги с брагой и выливали прямо на улицу. Бабку при всех честили самогонщицей и отравительницей. Позже, уже при Викторе Николаевиче, мелиораторы приходили.
– Дорогая цена за твой дом заплочена, Мишка, – говорил старший Катаев.
Пустил он мелиораторов похозяйничать на заливных лугах напротив Кизелей. Мелиораторы спустили две большие проточные старицы, полные рыбы. Русло речки спрямили, чтобы не было разливов. Посреди луга взрыли канаву и проложили трубы. Метров через сто установили гидранты. Луг теперь поливной будет, а насосную станцию мы в будущем году поставим. Никакой насосной станции никто не поставил, луг обсох, и только вороны облюбовали столбики вечно сухих гидрантов, восседая на них, как на кладбищенских крестах.
Зато в рамках программы преобразования села закупили в Финляндии штук двадцать комплектов бревенчатых домов, немедленно отданных начальству на дачи. Один из комплектов и ухватил Катаев. С виду дом был как будто обычный, бревенчатый, под тесовой крышей. Собрали его с сыном Мишаней за неделю, периодически отдыхая. Они уставали – морально. Комплект был из лиственничного, кедрового и соснового массива. И точная целесообразность деталей, безупречно соединявшихся паз в паз, угол в угол, им, понимавшим толк в плотницкой работе, надрывала душу. Вот так можно жить, оказывается, так можно делать-то, а мы…