Марк Берколайко - Фарватер
Заплакал. Голову в этот раз не запрокинул и не увидел, что с неба все еще льется причудливый свет… А Волошин не смог припомнить, чтобы когда-либо ранее перистые облака так переиначивали обычные потоки солнечных лучей.
– Я солгал, мне было безумно страшно – а вдруг вы выберете другого… Так хотелось оказаться поближе к левому краю, если б не Бучнев, перебежал бы, всех растолкал, расшвырял… Когда вы до него дошли, я понял, что спасен – он не ушел бы с вами без меня, вот в чем дело… Я его дружбы не достоин… Больше скажу, мамуля его любви не была достойна, он не такой, как все, – гораздо лучше, сильнее, добрее… А я – хуже всех, слабый и злой, но у меня есть талант, понимаете?! И Бобович – очень хороший, даже Шебутнов – противный, но хороший… И убитый друг мой, Торба, хороший, на диво хороший, только все они – заурядны. Зачем Богом так заведено, что талантливые – плохие, а хорошие заурядны? Вот Георгий Николаевич – и знает так много, и сила фантастическая, и ловкость, но если б дожил до старости, все бы это исчезло бесследно. А после отца моего, архитектора, многое останется, потому что бешено талантлив… Однако что за ужасный человек! Мамулю измучил, надо мною насмешничал, почти издевался, а в начале 17-го как будто предчувствовал, что скоро все рухнет, – и исчез вслед за своим другом-любовником, который Распутина убивал… Представляете, вслед за ним, в Париж, а про меня забыл, словно меня у него нет, словно квартиру сменил, а негодную мебель в старой оставил… Ужасно, что Бучнева сегодня убьют. И Бобовича, такого славного, убьют – тоже ужасно… Всех жалко – и историков, и надутых магазинщиков, и кокаиниста хрипатого, и придурка Абрашу, подполковника… Всех, всех жалко… Но вы правильно почувствовали: спасать нужно было именно меня, потому что они мизерабельны, а я стану великим художником! И не вздумайте возражать, иначе пойму, что заранее завидуете… Мамуля внушала, что мне дан огромный талант – и это накладывает на меня какие-то особые обязательства перед обычными людьми. А когда мы бежали в атаку под Каховкой, я ясно вдруг понял, что она, конечно же, чýдная женщина, но наивна и кругом неправа: это у обычных людей передо мною, богато одаренным, особые обязательства. И стал от Торбы отставать… Давайте все же въедем в Симферополь с другой стороны!
Они почти добрались, когда навстречу им пронесся автомобиль.
– Это Землячка, – впервые за весь путь заговорил Волошин, – партийная кличка очень красноречива: Фурия. Спешит, не терпится ей расправиться с бывшими вашими сокамерниками.
– А зачем вы это сказали? – тихо спросил Павел. – Только ли затем, чтобы я еще раз их пожалел? Или требуется рассыпаться в благодарностях вам, а заодно и комиссару, за чудесное спасение? Еще и прикажете поклясться, что впредь не стану бороться с большевиками, что поручительство ваше не нанесет вам вреда?.. Так извольте, рассыпаюсь и клянусь! Довольны?! Дадите мне денег?
И совсем шепотом:
– Только не напоминайте больше о расправах, ни о чем таком не напоминайте, умоляю вас… Хочу отрезать – как не было! Меня радость распирает, мне нравится жить… Я ликую, летаю, как эльфы в разноцветных слоях… мои полотна будут прекрасны, лучше ваших, шагаловских, врубелевских… только дайте денег… и я сразу же – в Москву, потом в Париж. Найду отца, заставлю помогать, он обязан, после смерти мамули мы с ним станем заодно… Я еще потягаюсь с Шагалом!
«Я все же спас безумца, – думал Волошин. – Безумца, мечтающего писать эльфов, похожих на фигурки из цукатов в слоистом воздушном торте. Я спас обезумевшего сластену. Почему случилось именно так?»
И сразу же, удивительно легко, пришел ответ: «Потому что он сам присвоил себе право жить, когда остальные взвалили на себя обязанность умереть. Он настолько уверенно забрал это право у обстоятельств, у судьбы, у Бога, что Кун с его выходкой, мои рефлексии, я сам – стали лишь приставами. Да, всего только судебными приставами, которые обеспечили исполнение приговора суда Случая, слепого Случая, распознавшего безумную жажду жизни, исходящую от этого юнца. Что ж поделаешь, если суд Случая оказался действеннее Суда Божьего?..»
Доскональность ответа обретена была Волошиным благодарно, как спасительная порука в том, что этот страшный день не ляжет тенью на будущие пейзажи, а если и мелькнет в будущих строфах – то разве что нерасшифровываемой метафорой.
«Конечно, я дам ему, только не денег, их нет, да и бумажки они сейчас, – радостно решил Волошин. – Припасов дам, даже вина, акварелей дам несколько – и вытолкаю взашей, чтобы больше этот день не вспоминать… И скажу напоследок, как будет трудно ему, такому испугавшемуся, стать великим художником… Хотя… Зачем о таком вслух? Пусть сам разбирается с присвоенным правом жить».
Глава одиннадцатая
Шестидесятитрехверстовая дорога Симферополь – Евпатория, унылая и пыльная, редко бывала оживленной, но в тот неестественно освещенный майский день пустовала мистически.
За полдень помчались из Симферополя автомобили Куна и охраны, а часа через два с половиной с тем же ревом понеслись обратно.
Еще фаэтон, в котором тряслись Волошин и Павел, часов семь катил себе и катил… и тощая старая лошадь на исходе каждого десятка верст роняла в пыль два-три пахучих яблока, словно оставляя элегические напоминания: «Здесь трусила я».
…И, уже затемно, направилась на встречу с Шебутновым Розалия Землячка, которой, сразу же после отбытия Куна из комплекса евпаторийских кенас, позвонил товарищ Федор. Задыхаясь на пока еще непривычной высоте служебной значимости, доложил, что:
– товарищ Кун… Бела выдал ему ордер на высшую меру, велел вписать фамилии оставшихся девятерых вражин и нынче же ночью всех их – в расход;
– и это хорошо, поскольку он и его подчиненные истосковались в ожидании дела, а пустить девятерых в расход, особливо ночью, – уже дело, хотя и плевое;
– но это и плохо, поскольку, среди прочих, придется пустить в расход и того, кто записку передавал;
– а вражин осталось девять, поскольку товарищ Кун… Бела заставил привезенного с собой толстяка спасти одного вражину, самого молоденького.
– Вас понял, товарищ Землячка, есть до вашего приезда ничего не предпринимать! – выслушав ответ, радостно гаркнул Федор.
И тут же позвонил Реденсу, которому разговор с Землячкой передал слово в слово, задыхаясь уже чуть меньше.
Реденс отреагировал, направив по линии спецсвязи телефонограмму: «Товарищу Землячке, лично, срочно. Как мне стало известно, вы собираетесь вечером сего дня в Евпаторию. В целях безопасности предлагаю надежную охрану. Прошу также дать оценку действиям относительно десяти арестантов отбывающего на ответственную работу товарища Куна – являются ли эти действия исключительно стихийными импровизациями, свойственными его артистической натуре? С коммунистическим приветом, Реденс».
На что получил ответ: «Товарищу Реденсу, лично, срочно. Благодарю за заботу, однако участвуя с 17 лет в революционной, большевистской деятельности, забочусь о собственной безопасности сама. Упомянутые вами решения и поступки товарища Куна считаю вредным самоуправством и недопустимым либеральничаньем, о чем, уточнив в Евпатории детали, намерена сообщить в комиссию партконтроля, а также товарищу Сталину. Участие же в подобных авантюрах ваших сотрудников расцениваю как признак ослабления чекистской дисциплины. Оставляю за собой право известить об этом товарища Дзержинского. С коммунистическим приветом, Землячка».
– Слушай, Землячка, дай, а! Некогда, понимаешь, путную бабу искать…
Рука «мадам Фурии» должна была бы рвануться к лежащему на краю стола маузеру, а вместо того легла на верхнюю пуговицу кожанки…
Но Коба, сосредоточенно уминая в трубке хорошо измельченный табак, не смотрел на обнажавшиеся прелести. Его большой палец придавливал табачную мелочь так усердно, что из нее, казалось, вот-вот брызнет сок – последние капельки жизненной влаги, сбереженной от иссушающего солнца.
– Мне… дальше? – спросила она тревожно, а рука уже нащупывала пуговицы тяжелой суконной юбки, пропитавшейся пылью из калмыцких и сальских степей.
Сталин, не отвечая, одобрительно разглядывал закончивший трудиться палец, а тот, выламываясь в нижнем суставе и сгибаясь в верхнем, выплясывал перед Хозяином па безграничной верности.
Вечер октября 1918 года стал для Розалии Самуиловны Землячки, урожденной Залкинд, моментом истинного рождения, ибо первый вздох, первый крик и первое омовение есть свидетельства всего только телесного появления.
В конце октября 1918 года, во время второй обороны Царицына, Фурию осенило: вот к Кому ей дано прислониться!
Вот с Кем дано слиться, стать частью – например, желтоватым от никотина клыком, уже слегка стертым и оттого еще более приспособленным не рвать, но грызть.