Марк Берколайко - Фарватер
Обзор книги Марк Берколайко - Фарватер
Марк Берколайко
Фарватер
© Берколайко М., 2014
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Фарватер
От автора
Дед чаще обычного отрывался от чтения, оценивая, максимально ли тщательно я раскрашиваю контурную карту республик Средней Азии. Эти мои старания были им сочтены судьбоносными: если раскрашивание получится (относительно нанесенных пунктиром границ) точным, а тонирование (акварельными красками) равномерным, географичка подобреет и итоговый «трояк», позорное клеймо для всего рода нашего, мне не влепит.
Впрочем, ему вполне можно было и не напрягать зрение – пыхтение мое разносилось по комнате и свидетельствовало, что тружусь на совесть. Но он поглядывал, пыхтеть приходилось все громче… и только очень нескоро до меня дошло, что мучаю легкие зря. Что патриарх наш не любуется картой, приобретающей пятнистость летнего сарафана, а мысленно тянется к выложенной между нею и его книгой пирамидкой из пепельницы, пачки сигарет, коробка спичек и затейливо инкрустированного мундштука.
Наконец, свершилось – дед бережно разломил пополам выуженную из пачки сигарету, аккуратно вставил половинку в мундштук, прикурил, пыхнул… и, после первого острого наслаждения, счел полезным для сидящего перед ним «племени младого» завести просветительскую беседу.
– Что сейчас читаешь?
– Джека Лондона, «Время-не-ждет», – пробурчал я, мысленно моля руку и кисточку, чтобы пронзительная голубизна Узбекистана не вклинилась в жеманную розоватость Туркмении. – Там Элам Харниш…
– Э́лам! – рявкнул дед. – Э́лам Харниш!!
И что, спрашивается, было рявкать?! Ну оказалось «племя» еще бестолковее, чем ожидалось… тоже мне причина!
Но последствия – при полном, повторюсь, отсутствии причин – были ужасны: рука, конечно же, дрогнула, и голубой вторгся в священные пределы розоватого, породив видимый глазу участок спорной территории.
– Ты усвоишь когда-нибудь?! – бушевал дед. – Усвоишь ли ты когда-нибудь, что в англоязычных именах ударение падает на первую гласную?! Джордж Гордон Байрон, а не Джордж Гордон Байрон!
– Усвою, – слезливо пообещал я, но не выполнил обещание, поскольку до сих пор не знаю, правильнее ли говорить «законы Ньютона» или, как учили в школе и университете, «законы Ньютона».
Перечислю промежуточные итоги: перекур отдохновением для деда не стал, карта была испорчена безнадежно, а тяга к малярным работам умерла во мне навсегда.
Однако здесь же и воспою, не откладывая, милосердие географички: годовой «трояк» не состоялся! – в мой потрепанный дневник брезгливо, как в картуз нищего, был брошен спасающий честь рода «четвертачок».
Но оказалось, что не стоило обращать внимание на итоги промежуточные, поскольку на горизонте замаячило улучшение status quo – дед прельстился второй половинкой сигареты, проделал ритуальные действия, затянулся, помягчел и сказал:
– Видел я как-то раз подобного джеклондоновского героя. В Одессе. Пролетка, а у меня был персональный выезд… – И тут голос его обрел такую значительность, что я, смерд ничтожный, склонил голову еще ниже.
То, что хозяин завода, где работал дед, добавил к щедрому окладу инженера-технолога ежегодный абонемент на ложу в одесской опере и собственный выезд, мне было известно сызмальства – и право, персональный «Москвич» моего отца не шел ни в какое сравнение с той сказочной пролеткой на дутых шинах. Веселый же, по-одесски говорливый кучер, всегда готовый услужить и приворовать, был уже даже не сказочен, а легендарен.
– Пролетка моя приближалась к дому, а это был совсем новый и очень красивый дом…
Да-да, про дом я тоже знал, про тот четырехэтажный дом, считавшийся, тем не менее, трехэтажным, поскольку счет шел с бельэтажа, а первый этаж, со двора вполне полноценный, на улицу выходил как цокольный.
И про жителей «благородных» этажей знал немало: в бельэтаже (давайте все-таки договоримся считать его вторым этажом) обитала семья видного дантиста, там же размещались приемная и кабинет, откуда часто разносились страдальческие крики; на третьем жил дед с семьей, четвертый, частично мансардный, занимал архитектор, спроектировавший этот чудо-дом.
Даже то, что флигель арендовал не при высоких чинах, но очень надменный таможенник, знал тоже… и нос мой от нетерпения уже почти елозил по карте.
«Хватит про выезд и дом, – мысленно подгонял я деда. – Про одесского Э́лама Харниша давайте!»
– Пролетка приближалась к дому, а это был совсем новый и очень красивый дом! И тут нас обогнал мужчина – огромнее любого портового биндюжника и такой стройный, что хоть борца античного с него лепи, хоть дискобола. И обогнал, что совсем обидно, не бегом, а быстрым шагом, но каким шагом! По метру с лишним, мощным и полетным, как… не знаю даже, с чем сравнить… да вот хоть с голосом Шаляпина. Кучер мой раззадорился, пустился наперегонки… кобылка уже вот-вот в галоп сорвется, а скороход вроде бы и не спешит, не припускает, только шаг все шире и легче. А в руках у него бадейка, нет, бадья, заполненная тюльпанами… никогда больше я не видел такого количества тюльпанов! Из Люстдорфа, конечно же, нес, купил у немецких колонистов, на Привозе такие не достать.
Растерянный швейцар придерживал массивную дверь, поджидая деда, а дождавшись, доложил захлебывающимся шепотом соглядатая:
– Это, господин инженер, тот самый сумасшедший, который в любую погоду плавает… Не успел я смекнуть, пускать или нет, он меня, как «тубаретку», отодвинул… да еще и скомандовал, громила чертов: «Дверь не затворяй, следом жилец ваш едет!» И маханул одним прыжком на цельный марш. Вот вам крест, на цельный марш! С бадьей в обнимку! Бес он прыгучий, не иначе!
И закрестился размашисто, и обретшая свободу дверь бабахнула так, что задрожали стены парадного подъезда.
Дед зачем-то заспешил, перепрыгивая не через марши, разумеется, а всего-то через две-три ступени, хотя и это, учитывая не бог весть какой рост, давалось ему не без труда. А ведь неспешный ежевечерний подъем по отдраенной до зеркальности лестнице был так приятен! Он так напоминал восхождение на вершину, где материальный достаток уже почти незамечаем – как незамечаемы ковры, устилающие лестничные площадки… превосходные, кстати, ковры, густоворсовые, услужливо снимающие со штиблет налеты надоедливой одесской пыли.
Однако тем вечером дед несся, перепрыгивая через две-три ступени, и успел, оказавшись перед дверью своей квартиры, услышать зазвеневший наверху голос жены архитектора:
– Господи, Георгий Николаевич, сколько тюльпанов, какие дивные! Вы меня балуете!
И в ответ басок – и тоже зазвенел. А ведь дед, неистовый меломан, до той минуты был уверен, что басы звонкими не бывают.
– Отчего же балую?! Да хоть и балую, мне, Регина Дмитриевна, это в радость… От самого Люстдорфа нес. На извозчике, даже на трамвае, вышло б дольше. А так – ни один бутон не раскрылся!
Захлопнулась дверь на четвертом этаже, а дед, взбудораженный отзвеневшими признаниями в любви, забарабанил набалдашником трости в свою дверь и возопил, отбивая от нетерпения чечетку:
– Оля, это я, открывай!
И, ей-богу, его голос тоже зазвенел.
– Что дальше было? – поторопил я деда.
– Откуда мне знать? – пожал тот плечами. – Это все.
– А архитектор? Муж?
– При чем тут муж? – усмехнулся дед. – Он какой-то дохлый был, типичный «муж объелся груш»…
«Повидать живого Элама Харниша, – переживал я, – за пятнадцать минут рассказать и объявить, что это все?!»
Сейчас непременно пустился бы доказывать, что за любым «всё» теснятся скрывшиеся в тумане нашего неведения другие «всё», а в них случались другие встречи и разлуки, в них по-другому была утешительна ложь, и как-то иначе ранила правда…
Но тогда смог лишь возразить неубедительно:
– Не может быть, чтобы всё!
– Учти на будущее: «всё» случается гораздо чаще, чем «не всё», – приговорил дед и, скорее всего, забыл об этом разговоре.
А я недавно вспомнил и решил, что был тогда прав: не всё, совсем не всё вместили в себя описанные дедом майские сумерки 1914 года…
Потом почему-то вспомнился рассказ (или легенда?) о взаимоотношениях измученного Гражданской войной поэта Максимилиана Волошина и зловещего, но слывшего эстетом комиссара Белы Куна.
И в «другое всё», почти независимо от моей воли, стали вплетаться реалии той страшной поры, а заодно и домыслы о ней…
Словно кем-то диктуемая, начала проступать первая фраза: «Весна 1914-го была явлена Одессе сразу и вдруг…», и разом представилось, будто…
Будто бы весна 1914-го была явлена Одессе сразу и вдруг, как зрителям – залитая светом сцена, о существовании которой за тяжелым занавесом можно разве что догадываться.
Но когда пыльный бархат взвился наконец куда-то, а полусонный оркестр, тянувший унылые мелодии межсезонья, приободрился и грянул… когда хор подхватил, – тогда сложилось наконец!