Эфраим Баух - Над краем кратера
Я был уже научен горьким опытом внезапных исчезновений моих пассий. И всё же такие перепады в отношениях с прекрасным полом сбивают с ног. Светлана мне всё время снилась. Я вдыхал запах ее тела, волос, я умирал от прикосновения ее умопомрачительных губ. Она ведь была первой и пока последней моей женщиной. Это гнетет и когтит душу. Когда слишком часто клянутся друг другу в любви, дело кончается полным крахом. Ведь все эти клятвы от страха, что всё это хрупко и в любой миг может разлететься в прах. Накаркал же мне Витёк, обозвав счастливчиком.
Я долго пропадал на буровых, и к ночи уставал так, что вся чертовщина, лезущая мне в голову, была какой-то блеклой, как через плёнку, на грани бодрствования и дрёмы, и я проваливался в сон, как в омут. Надо было многое наверстать перед отъездом в Ленинград. В такой ситуации время бежит быстро.
Работы над диссертацией было еще предостаточно. Так пролетело три месяца. Никогда я так интенсивно и, в общем-то, успешно не работал. А там ждал меня отпуск – путевка, купленная в одесский дом отдыха, о которой я, глупец, упомянул в одном из писем ей, по сути, на деревню не дедушке, а её папе с мамой.
Летел я в Москву, где необходимо было побывать в библиотеке ГИНа – геологического института. Москва плавилась от жары. В поезде на Ленинград – «Красной стреле» стояла невыносимая духота. Я сел в кресло, в отупении следил, как мелькают за окном в июльском зное бесчисленные подробности станционных построек и служб.
Через час от Москвы внезапно и ощутимо похолодало. Я даже подумал: вентиляция испортилась, перестаралась. Но и солнце исчезло, а когда – не заметил. Становилось всё холодней и холодней. Извлек из чемодана куртку. По всему вагону щелканье, возня: все одеваются. Стало пасмурно. Ближе к Бологому прошёл как бы пробный дождь, замер косыми брызгами на стеклах, увял, стал уже высыхать, стареть, пылиться.
Но тут прорвало новым дождем. Вечерело. За призрачной тканью дождя, по низу туч, тянулся сухой багрянец, бледнел, совсем поблек. И встал над полями, плоскими водами, вровень с полями, низко уходящими лесами и перелесками белесоватый свет, будто из зелени, такой раньше бархатной и сочно-сырой, из вод стально-голубых, из всего, что таило намек окраски, высосали цвет, надраили наждаком. И стало все белесоватым, лунатическим.
Тот же белесоватый свет стоял над городом, когда в одиннадцатом часу ночи я приехал на Московский вокзал, свез вещи в приготовленную мне заранее комнату в общежитии аспирантов, и поехал на Невский проспект, мутно блестевший в дожде. Давно забытое чувство ожидания гнало меня к Неве, Аничкову мосту с конями Клодта, к шпилю Адмиралтейства, – кораблю, грезящему дальними водами, все время держащему на весу гигантские якоря как бы за миг перед отплытием. Я признал в этом городе свою тоску и радость, я пугался смутных предчувствий и тревожных надежд, которые охватывали меня ветровыми порывами на невской набережной. А дождь не переставал хлестать по лицу парусом, косо выносящимся из-за зданий. И каждый поворот обдавал ожиданьем.
Дождь продолжался и на следующий день. И как всегда, в дождь жизнь на улицах была мимолетной. С утра торопились на работу, затем – с работы – в магазины, домой. Кто искал развлечений – бежал в театры, рестораны, кино. Все торопились мимо, сосредоточенно, подобно парашютистам в момент приземления, вися на ручках зонтиков, с голодным желанием в глазах: поскорее к теплу, к уюту. Улицы были моими, я жил их ненужностью, драгоценной россыпью колонн, лепных деталей, фризов. Глядят на них, причудливо-прекрасных, или равнодушно скользят мимо взглядом. Я подолгу стоял на мостах и глядел в бутылочно-зеленую, иногда глинисто-черную воду, всю в ряби от дождя. У меня была уйма свободного времени с обеда, и чудесно было его проматывать на улицах, площадях и набережных. И всё время передо мной стояла Светлана, подобно световой рекламе, которая перетекает со стены на стену, с фронтона на фронтон, словно бы преследует тебя, и от нее не сбежать.
К сожалению, я всегда небрежно относился к номерам телефонов, записывая их на клочках, которые почти тут же терял. Единственный обнаруженный мной номер в одном из карманов – был номер телефона Нины. Долго не решался позвонить. Наконец-то зашел на телеграф и заказал разговор. Нина удивилась, услышав мой голос:
– Ну, непутевый, откуда ты сейчас звонишь, не с Марса?
– Нина, ты всегда меня спасаешь. Как у тебя дела… С Маратом?
Она на секунду явно замялась, потом излишне бодрым голоском сказала:
– Все в порядке. Ты откуда звонишь, из недр Азии? Какого спасения ты от меня ждешь?
– У тебя случайно нет телефона Даньки? Ты не знаешь, где он?
– Знаю. Он давно вернулся, кажется, с Алтая. Работает здесь, в геологическом управлении. Сейчас дам тебе телефон. Ты, говорят, высоко пошел. Собираешься к нам?
– Кто тебе сказал, что я высоко пошел, – я насторожился, как волк идущий по следу. Чувствовалось, что это шло от Светланы.
– Об этом у нас только и разговору.
Данька, услышав мой голос, просто потерял дар речи.
– Данька, дорогой, рад слышать тебя. Звоню из Питера, наверно, в начале следующего года защищу диссертацию по исследованию юрских отложений в Каракумах. Данька, ты же у нас всегда был в курсе всех событий. Не знаешь, где Света?
Послышался знаменитый Данькин вздох и долгая пауза. Как всегда, Данька не знал, с чего начать, а у меня захолонуло в груди.
– Ну что ж, ты как всегда прав, я как та Матильда, что в центре событий. О твоих с ней приключениях в горах Крыма и в Каракумах она с большими прикрасами раззвонила на каждом углу. Прознал твой злой ангел, Юрка Царёв, что у вас такая пламенная любовь, не выдержал, стал искать с ней знакомство. Винюсь, я их и познакомил, чёрт меня бери. Понимаешь, он сильно болен.
– Знаю. Орел клюет ему печень.
– Какой орел?
– Ну, вспомни миф о Прометее.
– Короче. Знаешь самое сильное средство, которое привязывает женщину к мужику. Жалость. Она, вроде, его выхаживает. Про Лену знать не хочешь? Совсем захирела.
– Так все же, где Светлана? Она, что ли, с ним?
– Честно, не знаю. Где-то он то ли в больнице, то ли в санатории. Но это тщательно скрывается. Так странно, что ты зовешь ее – Светлана. Для нас же всех она – Света, Светка-нимфетка.
– Плохо ты ее знаешь, Данька, как и меня, охламона. Скажи, кто ее родители?
– У нее большое горе. Отца ты видел, он играл на фортепиано перед сеансами в кинотеатре на Комсомольской. Умер недавно. Кажется, выпивал. Мать в давнем прошлом была певичкой. Чувствуешь, откуда и вольность ее воспитания? Прости меня.
– Данька, не в службу, а в дружбу, узнаешь, где она, может и телефон, не ленись, звякни мне. У меня через пару недель в комнате будет телефон. Я сообщу тебе номер.
– Ух, ты. За что тебе такая честь?
– Тут диссертанты вообще в чести.
– Обогнал ты нас всех.
– Ну, бывай.
Я долго фланировал по улицам под дождем, переваривая сказанное Данькой. Опоздал на вечеринку, которую устроили в доме одного аспиранта. Естественно, заставили выпить «штрафную». Теперь я был на выпивку мастак. Рядом со мной сидела симпатичная девица, уже «теплая». Тем не менее, мы с ней разговорились на геологические темы. Со стороны это должно быть довольно смешно, когда женщина и мужчина, явно изучающие друг друга, как говорится, на предмет влечения, прикрывают это научными рассуждениями.
По-моему, парень, сидевший от нее по другую сторону стола, был с ней. Но он уж очень сильно набрался, напоминая мне меня самого, когда я не вязал лыка. И когда я, узнав, что она уроженка Ленинграда, шепнул, что готов ее провести домой, она немедленно согласилась.
Грустно признаться, но мне всегда везло на короткие связи. По дороге, в каком-то подъезда мы начали целоваться. Лица наши и волосы были мокрыми от дождя. Несколько раз безуспешно пытался узнать ее имя. Она была не настолько пьяна, чтобы сразу пустить меня к себе, хотя я был достаточно настойчив. Наконец уступила в одном: назвала свое имя:
– Настасья.
Я не очень был уверен, что она говорит правду, и сказал:
– Тогда я – князь Мышкин.
Раз уж разговор принял такое направление, мы условились завтра после работы пойти в музей Достоевского. И вообще, она немного покажет мне город. Мы поцеловались на прощание, и я неожиданно близко увидел её глаза: радужная оболочка настолько была светла, как будто глаза другого бесплотного существа проглядывали сквозь нее, и тяготили его навязанные ему волосы, тело, платье. В самой этой чертовщине, быть может, связанной с упоминанием имени Достоевского, было что-то странное и тревожное.
И снова, подобно мне, натыкаясь на стены, впритирку ко мне, обливаясь мелким дождем и обволакиваясь сыростью, брел, как потерянный июльский вечер. Небо плотно клубилось, и невесть откуда вдоль улиц сочился сизый свет, полузабытое воспоминание о закате. И от этого всё вокруг – дома, набережные каналов, решетки, деревья – жили, подрагивая, перемещались вялыми неверными тенями, как будто тоже себя теряли и, бессильно печалясь, вынуждены были удовлетвориться смещенной бледной своей копией.