Константин Корсар - Досье поэта-рецидивиста
Поедая мозг, Он хрустит и причмокивает, фонтанирует при виде изнемогающей и агонизирующей жертвы. Откусывает и съедает кусок ещё живой, шевелящейся плоти, затем второй, третий и, вытирая кровь, капающую с подбородка, говорит скаля зубы:
– Леночка, чем это опять воняет в кабинете!?
– Это приходила ваша жена, господин директор…
Когда пришли демократы
Кончился однажды период безвременья, безверия и безмолвия, когда пришли Они, когда стук их шагов вдруг оживил предрассветную мглу Красной площади и солнце зажгло вековые златоглавые купола соборов и кремлёвских башен, когда с флагштока президентского штандарта двуглавый орел издал свой пронзительный крик и гражданин Минин высек набат булатным мечом о щит князя Пожарского.
И ожил тогда народ русский, и поднялся, и пошёл, и побежал, оставляя далеко позади все свои горести и обиды. И высыпала толпа на площади и в скверы, ещё сонная, но уже с трезвой искрой надежды и решимости в глазах и в сердце и взяла власть в свои могучие руки. И пошёл народ на заводы и фабрики, и, взяв в руки молоты, намолотил зерна на весь мир и, взяв серпы, насерпил станков дивных для всего человечества – белого, чёрного и цветного.
И расцвёл тогда Александрийский столп, и заработали вновь КВЖД и БАМ, и снова Арал вышел из берегов, и растаяла вечная мерзлота, и заколосилась на ней рожь, и всплыла из Тихого океана станция «Мир» и воспарила вновь над Землёй. И рухнули все тюрьмы, и встали все немощные. Россия воспрянула ото сна и, возродившись вновь, Герцен, Чернышевский и Державин написали свои новые бессмертные строки. И ожил золотой Самсон, разрывающий пасть льву, и зазвучал царь-колокол, и выстрелила царь-пушка, и потушил Диоген свой фонарь.
И возгорелся с невиданной силой вечный огонь в Александровском саду, и встали все окоченевшие у кремлевской стены и, обогревшись у пламени, пожали руки всему народу русскому, прося прощения за свои грехи. И сошли все статуи мира со всех постаментов и ушли в вечность, преклоняясь перед их величием. И притихли все животные и гады морские, повинуясь их воле, и запели все петухи, навсегда изгоняя сон и безмолвие из умов и сердец.
И началась новая эпоха мироздания, и свершилось второе пришествие, и отделил Бог всех нас от плевел, и наступил на Земле долгожданный рай. И поняли все, что смерти нет, что люди велики и способны на всё, что мы – это Они, что мы – не грязь, не мусор, не плебс и не демос – мы Демократы! И издали тогда жители всей Земли вселенский крик: «Дождались наконец, дождались спасителей!»
Костёр истины
И истины костер разжёг
Он разумом своим одним
Вдали от Церкви и Чертог
И на него взошёл один.
Франсис Бертран – так звали соседа в сущности вполне обычного и даже, может быть, заурядного астронома и математика по имени Джордано Бруно. Ещё Птолемей, за сотни лет до рождения Джордано, сообщил людям, что они живут на огромном шаре, чуть сплюснутом на полюсах, вращающемся в гигантском хороводе вокруг полыхающего пожарищами Солнца. Бруно лишь подтвердил расчётами мнение Птолемея да повторил его мысли вслух после их полуторатысячелетнего забвения.
И от Птолемея, и от Бруно судьба, а вернее, толпа, возомнившая себя высшим судьёй, потребовала доказательств их ошеломляющей на тот момент картины бытия, явно противоречащей здравому смыслу, устоявшемуся косному обычаю и слепой вере. Доказательства были предоставлены. Птолемеем – математические расчёты, Бруно – математические расчёты и собственная жизнь, а точнее, мученическая смерть.
Франсис Бертран был хорошим, с точки зрения общественной морали своего времени, человеком. Он не воровал, работал в поте лица, уважал жену и детей, регулярно захаживал в церковь, дабы оставить там реальную десятину и унести с собой мифическое прощение грехов. Франсис верил в то, что все называли Богом, и был папобоязненным католиком. Он знал что, земля плоская, когда смотрел на свою прямоугольную грядку бенгальской фасоли, и ему было очевидно, что Солнце вращается вокруг его дома, а не наоборот, что Солнце встаёт и садится, а он и весь мир недвижимы, потому что никакого движения тверди земной Франсис Бертран и его домочадцы не ощущали.
Был Франсис человеком слова: сказал – сделал, поэтому старался как можно меньше болтать, чтобы поменьше делать. Особенно красноречиво молчал он на темы, признанные магистратом лживыми и вредными, а епископатом – противоречащими ученью Божьему, ересью. Женился, нарожал детей, воспитывал их всю жизнь в любви и согласии с женой и католической верой. Жил месьё Бертран обычной жизнью: семья, дом, работа, рыбалка, выпивка да трёп с соседями и друзьями.
Под конец жизни Франсис растолстел, кожа его лоснилась, дорогая парча окутывала плечи и торс. Шёлковый, вышитым золотыми нитями пояс, что поддерживал живот-бурдюк, подчёркивал достаток хозяина. Франсис умер в своей постели уважаемым человеком, и камнем придорожным надгробная плита легла на могилу его в конце пути, пути давно изведанном, поэтому безопасном и предсказуемом – пути поиска золотых экю, пути зависти не столь удачливых и презрения более расторопных дельцов и искателей фортуны.
– Глупец! – сказал Франсис, смотря на догорающий костёр, поглотивший Джордано Бруно. – Он взошёл на эшафот, хотя мог прожить спокойную и размеренную жизнь, как моя. Мог любить, рожать детей, пить вино, наслаждаться музыкой, собрать урожай, продать его и купить новый плащ или даже мантию, как у короля, он мог всё, но упёрся, как баран, и даже пламя священной инквизиции не заставило его одуматься. Глупец, глупец, глупец…
Франсис Бертран… Да, пожалуй, так вполне могли бы звать соседа, знакомого или просто современника Джордано Бруно, хотя скорее всего имя его было иным, если вообще можно говорить что у него было Имя. Имя было и есть только у Джордано, имена и прозвища же большинства его современников стёрли белой, пыльной от мела тряпкой с потёртой доски истории. Надпись «Джордано Бруно» стереть никто не смог, потому что она была начертана не мелом – кровью, запёкшейся на камнях истории, кровью, прожёгшей в граните глубокие следы, не подвластные времени и людям.
Джордано Бруно сгорел. Сгорел… Полыхнул, как факел, привязанный к столбу вверх ногами. Был безжалостно растерзан светской властью, несущей миру тьму религиозного фанатизма. И за что? За то, что верил не своим обманчивым ощущениям, не упрямым тысячелетним блеющим стадам догм, не клирикам, боявшимся потерять свой высокий мирской статус, а разуму; за то, что подливал масло не в салат из овощей на своем столе, а в костёр истины, в костёр вечности, в костёр, сжигающий прелую листву заблуждений и освобождающий семена мысли из треснувшей скорлупы обыденности, привычки и невежества.
Красиво жил – красиво умер
Петров-Водкин был женат, что не мешало ему слыть человеком весьма и весьма нетрадиционной для начала двадцатого века сексуальной ориентации. Конечно, едва ли кто-то из современников ловил известного художника за что-нибудь в процессе акта вселенской любви с гендерным собратом, однако почва, а вернее, кровать, для таких слухов явно существовала. Сами произведения живописца дышат трепетом к мужскому телу, и лишь немногие видят в обнажённой мужской натуре на его холстах безумную любовь к душам натурщиков, а не к их плоти.
В сущности, есть ли разница, каков предмет твоих чувств!? Кроме неба над головой, воздуха и солнца, любовь – это нечто, дарованное всем, каждому, ниспосланное для того, чтобы стать совершеннее, лучше и чище. Чувства – это строительный материал души, с ними человек живёт и развивается, без них умирает. Жизнь ищет лазейки и их находит, упрекать её в настырности – потворствовать смерти.
Чувства возникают порой в самый неожиданный момент и по отношению к человеку, совершенно этого, на первый взгляд, недостойного. Кого бы ни любил в своей жизни Петров-Водкин, делал он это всегда искренне и просто. Иначе бы картины его не источали энергию души художника, энергию простых для него самого и пассионарных для окружающих людей мыслей, стремлений и чувств.
Петров-Водкин, несомненно, был одарённым, трудолюбивым творцом, ищущим новое. Он был и писателем, и педагогом, и теоретиком искусства, но всё же наибольшую известность принесла ему его живопись. «Петроградская мадонна», написанная в революционном одна тысяча девятьсот восемнадцатом году стилем икон эпохи Ренессанса, громит сознание в пыль и дарит фантазии множество отправных точек для дисперсии всего сущего.
Ленин, читающий Пушкина, а не Маркса, пророчески больше похожий на дьявола с широко посаженными глазами, нежели на апостола, лидера и человека, заставляет сжать кулаки и приготовиться к агрессии или леденящему сознание выкрику.
Красные, переполненные жизнью, невинностью кони и кровавые «жаждущие» воины, от которых веет чем-то фаллическим, чувственным и необычайно притягательным, по праву внесены в сокровищницу мировой живописи.