Марина Степнова - Безбожный переулок
Шов стебельчатый. Тамбурный. Крой рукава – очень сложно. Мережка.
Молодец. Хорошие руки. Ловкие. Вырастешь – мастерицей станешь. Будешь всю семью обшивать, да и сама без куска хлеба не останешься.
Так и не пришлось. Не довелось. Жаль.
Муж, выудив из ящика комода аккуратно, стежочек к стежку, заштопанный носок, повернулся медленно, как во сне. Он всегда становился медленным от гнева. Антошка знала. Останавливал и время, и себя. Чтобы не взорваться. Не убить. Спросил тихо, очень тихо – я что, так мало зарабатываю? Антошка только голову наклонила, сглатывая. Он был главный. Господи, наконец-то. Хоть кто-то главный в ее жизни. Не она сама. Принимал решения мгновенно. Безупречно умный. Безупречно красивый. Молчаливый. Каменные мышцы на широкой спине – каждую Антошка знала наизусть, на каждую молилась, засыпая, долго-долго не решаясь погладить, обнять, прижаться щекой. Он всегда засыпал на правом боку, лицом к окну. Любил так. Муж. Врач. Она даже мысленно по имени его не называла. Не хотела. Муж и врач. Это было самое главное. Самое лучшее. Лежа между его спиной и стенкой, ледяной, украшенной старым совсем, совсем чужим ковром, Антошка чувствовала себя счастливейшим на земле человеком.
Мир, безопасность, уют. Чур, я в домике!
Заботиться, прикрыть собой, спрятаться за него. В него.
Хочу к тебе в сумку. Как кенгуру.
Посмотрел, не понимая, снова опустил голову – вернулся к книжке. Книжки жили в доме везде, путались под ногами, забредали табунком в углы, сваливались на голову, иногда пугали, иногда злили. Как живые. Его книжки. Вытирая пыль, Антошка гладила их по корешкам. Его книжки. Его носки. Его работа. Его жизнь. Если бы она могла, она бы в воздух превратилась, честное слово. Стала бы атмосферным явлением. Облаком нежности.
Лишь бы он. Лишь бы ему. Лишь бы для него.
Он был всем, чем Антошка не стала. Абсолютно всем.
Хорошим врачом. Хорошим, сильным человеком. Богом. Просто богом.
Заштопанные носки она выкинула в мусорное ведро. Скрутила в шарик и похоронила рядом с пустой яичной скорлупой и картонным молочным пакетом. Омлет по утрам. Бутерброды на обед, завернутые в прохладную фольгу, – ржаной хлеб, докторская колбаса, немного горчицы, огурчик свежий, ее собственное сердце. Борщ по субботам. Пирог по воскресеньям, всегда кривоватый почему-то, духовка, наверно, плохая. Не своя. А на ужин придумаю что-то особенное – потушу кислую капусту с тмином, и он станет есть, быстро, невнимательно, не отрываясь от книжки, роняя на старенькую клеенку (купить новую, заменить!) крошки и куски, капли света и короткие – от коротких волос – тени.
Муж. Врач. Главное все-таки – врач.
Антошка выиграла его, словно миллион по трамвайному билету.
Он был самый лучший на земле.
Она сама должна была быть точно такой же.
Папа работал в музее – архивариусом. Слово тянуло за собой тараканьи усы, усищи даже, сюртук, высокий, расшитый позументами ворот, немилосердно натирающий шею. Умеренность и аккуратность. На самом деле папа был сутуловатый, маленький. Волосы грустными косицами на воротнике, вечно засаленном. Мама, когда они развелись по разным комнатам, стирала только свое и Антошкино. Папа не умел. Да так и не научился. Замачивал свитер в эмалированном тазу, желтом, гулком, засыпал порошком – и забывал на неделю. Свитер тонул в сероватой, хлопьями, пене, которая становилась черной, превращалась в воду, стоячую, густую, как страшный сон. Мама, заходя в ванную, сначала морщилась, потом поводила носом и, наконец, принималась орать про немыслимый свинарник и человеческую распущенность. Хочешь, чтобы ребенок чумой заболел? Из этой тряпки лягушки скоро запрыгают! При слове «лягушки» мама косила на Антошку голубым бешеным глазом – мол, это просто шутка такая, не бойся. Правда, весело? Не весело совсем.
Холодильник поделили тоже – папина полка, мамино-Антошкиных две. Антошка украдкой подкладывала папе сэкономленные куски, но их находила мама и плакала по ночам, отвернувшись от Антошки, тоже хлюпая носом, давясь, стараясь не разбудить.
Антошка все равно слышала, конечно.
Мама ее любила. Папа ее любил. Дедушек и бабушек, слава богу, не было. Повезло. Только призрак папиной мамы. Жила на Кропоткинской, в огромной, гулкой двухкомнатной квартире. Ветеран Великой Отечественной. Герой Советского Союза. Снайпер. Сто двадцать шесть фрицев. Ножка тридцать третьего размера. Единственный сын, поздний. Обожаемый. Так никогда и не сказала – от кого. Умерла, когда Антошке было пять месяцев. Квартира досталась государству. Так и не прописала никого. Сына родного к себе не прописала. Так меня ненавидела! Мама сама закусывала от ненависти губу, пускала по щекам торопливые красные пятна. Потом вставала, хлопала балконной дверью. Втихомолку от Антошки курила.
Антошка, когда подросла, как-то заехала на Кропоткинскую. Долго смотрела на окна квартиры, в которой могла бы жить. Девочка из центра. Остоженка. Пречистенка. Гоголевский бульвар. Если бы продать эту квартиру сейчас – на всю жизнь бы хватило. Золотая миля.
В пятнадцать лет Антошка не просто надеялась, что все сложится хорошо. Она это знала. 1986 год. Двадцать седьмой съезд КПСС. Конец застоя. Самобичевание Ельцина. Самодовольство Горбачева. Чернобыльская АЭС, «Адмирал Нахимов». А ведь, кажется, всего-то год назад взяли курс на ускорение и перестройку. Антошка все пропустила мимо ушей, погруженная в зубрежку. Она готовилась в мединститут, очень готовилась, ходила в два кружка – по химии и биологии, тургор клетки, коагуляция белка, белые стены, белые плафоны, в перспективе стягивающиеся в ослепительную сияющую точку. Белый халат.
Она ни с кем не дружила в школе, тощенькая (это еще не вошло в моду, еще не ценилось), высокая, очень упрямая. Чересчур. Взведенная, как курок. Молчаливая. Странная. Очень странная. Почти не поднимала глаза. Старалась не ходить одна по улице. Прибивалась к общей подростковой стае, но держалась с краю, то и дело оглядываясь.
Ты шпионка, что ли, Поспелова? А? Колись? Шпионка?
Антошка даже не улыбалась.
Не шпионка она была. Связник.
Все началось очень рано. Слишком рано. Лет в пять. Может, еще раньше, но она просто не замечала. Не умела. Родители отнимали слишком много времени и сил. К тому же мир ее, как и положено миру ребенка, был сперва совсем крошечный. Кроватка, манеж, комната. Демоны туда не проникали. Да если бы и проникли, вряд ли бы Антошка опознала в них демонов.
Колыбельные ангелы. Дремлющее дитя.
В детский садик ее не отдали. Вернее, не взяли. Вернее, отдали и взяли, но Антошка принялась так сосредоточенно болеть, что родители, устав бюллетенить, решили процесс социализации ребенка временно прекратить. Пусть уж лучше дома сидит. Голубые больничные листки, которые Антошка так любила (с ней оставался или папа, или мама, никогда вместе, и это делало жизнь выносимой, вполне выносимой, иной раз даже интересной), исчезли из хрустальной вазы, которую Антошка тоже очень любила. Граненая ладья с почти кремлевскими по краям зубцами. Глянешь сквозь нее на мир – и он уже радостный, яркий, ненастоящий. В один печальный день разбилась, мама подозревала папу и Антошку, Антошка – судьбу, папа отмалчивался, отворачивался, все отдалялся, размахивая руками. Крошечный пустой скафандр в огромном и тоже пустом пространстве.
Подростком уже Антошка как-то заскочила к нему на работу – за запасными ключами от дома. Ее собственные сперли вместе с кошельком – прощайте, двадцать две копейки на пирожное! К маме, в школу, на соседнюю улицу, идти не хотелось. Уж лучше автобусом до архива. Так ближе. Женщины – в архиве работали одни женщины, – увидев Антошку, засуетились обрадованно – Коля, Коленька – к тебе, и папа вышел из дальней комнаты, на ходу приглаживая волосы и счастливо, как никогда дома, улыбаясь. Он оказался высокий, правда высокий, и совсем не сутулился, он был Коленька, светлоглазый, молодой, интеллигентный, славный. Эти женщины его обожали. Чужие женщины. Правда обожали. Даже ключи, которые он вручил Антошке, выудив из кармана, были горячими от обожания. И чай был горячим, и пирожки, которыми ее напичкали, и диван в папиной комнатушке – у него был свой диван на работе, вообще все было свое! Эти женщины. И он улыбался. Все время улыбался.
Пока не наставало время возвращаться домой.
У мамы на работе не улыбался никто. Наверно, потому что у них не было своего Коленьки. Одни училки. Мама преподавала историю в шестом классе.
Собачья работа.
Присматривать за асоциальной Антошкой подрядили бабу Машу.
В пять лет она позволила Антошке выходить во двор одной.
Вообще это было совершенно нормально. Двор был тихий. И дом был тихий. И Красногорск. А баба Маша жила на первом этаже и могла справлять свои гувернантские обязанности, просто выглянув в окно. Песочница с грибком и качели красовались как раз напротив. Антошка, мгновенно, кстати, переставшая болеть, обзавелась своими первыми друзьями и недругами, усердно варила кашу-малашу (в песочную ямку наливается вода, вкусная густая жижа долго вымешивается палочкой), лепила куличики, ела калачики и барашки, уже взаправду съедобные, росшие тут же, у скамеек, у дома, у забора. Везде.