Инна Тронина - Удар отложенной смерти
– Я с тобой. – Готтхильф едва сдерживался, чтобы не расхохотаться. Сбежал после «Калки»… Ну и силища! – Да не блажи, Валера, очнись! Мне ещё тебя кончать не хватало! У тебя свой хозяин на это есть. Пойдём, разберёмся, что случилось…
В цехе около валяющихся пустых гробов стояли на ребре те самые носилки. Проволока была в нескольких местах перекушена, и наручники кто-то открыл подходящим ключом. Готтхильф подумал, что агент явно имел отличную выучку, был профессионалом до мозга костей. К тому смелость его вызывала восхищение – ведь рискнул проникнуть сюда, не зная, куда и как надолго ушли Кисляков с компанией!
Тут же, покачиваясь, сидел мужичонка с мятой рожей, пил из поданного Колей стакана. Перегаром от него разило так, что Обера снова затошнило.
Босс не стал вмешиваться в эмоциональный, пересыпанный ругательствами разговор. Он, снова затягиваясь «Винстоном», думал, что же теперь делать. То, что Андрей спасся, прекрасно. Но допрашивал его тут именно Готтхильф, и если капитан направится сейчас прямиком к начальству, из огня не выскочишь.
Делать нечего – нужно как можно скорее найти Озирского, даже если придётся ехать к нему домой. Вдруг повезёт, и удастся его застать? Тогда Филипп попробует уладить дело. Интересно, неужели агент – этот забулдон с носом-баклажаном? Нет, резал проволоку и открывал наручники точно не он. Вон как руки трясутся! А у того-то явно рука твёрдая, как у самого Андрея. Скорее всего, зашёл старик и наткнулся на них, за что и получил по башке…
– Африканыч, что случилось-то, ну? – ласково и встревоженно, присев на корточки около пострадавшего рабочего, спрашивал Кисляков. Сине-чёрная клетчатая куртка натянулась на его широченной спине. И кучерявились на затылке бандита совсем детские, светлые, мягкие волосы. – Кто тебя шендарахнул-то, папаша? Помнишь что-нибудь, а? Шея-то цела?
– Да вить… – Африканыч рыгнул, вытирая ладонью рот. – И не понятно ничего, Валера. Ничего… Я ж гробы доставил. – Мужичонка потёр шею, морщась от боли. – Только, это, вторую партию сгрузил, тута мене на шею чтой-то как грохнет! И дух из меня вон…
– Что же грохнуло-то, а, отец?! – Валера смотрел на Африканыча с мольбой и страхом.
– Да, видать, гроб с покойником.
– Те, что с покойниками, на твоей тележке были. А эти – пустые. Совсем пустые, понял? Разве ж ты не знаешь? А дальше помнишь что-нибудь?
– Да ничего, Валер, как мешок на голову… Ладно, я выпимши был, а то бы кранты. В шеях что-то хрустнуло – к дохтуру надо. Упал я, и всё… Вона, и крышка с того гроба валяется, с красненького. Савка воскресил, а то бы я до сих пор без памяти лежал тут. Не столько и выпил – «маленькую» всего за день, стопками… – Африканыч по-хозяйски вытащил из кармана Беллавина пачку «Рейса», закурил.
– Ты чего-нибудь понимаешь? – повернулся Кисляков к Ременюку. – Что был сообщник, ясно. Но кто он, как сюда попал? Значит, у него есть ключ? Тогда уже легче…
– Да чего там! Один у другого взял ключи. Тот дал и сразу забыл. А если и не забыл, то тебе-то ни за что не признается. Сам Блад удрать не мог. Проволока, наручники – всё качественное. К тому же у него брюхо растоптано. Должен быть без сознания. Кто-то, значит, зашёл, освободил и увёл. Сам Блад вряд ли сейчас мог идти…
Валерий ударил кулаком о стену, и пожилая покойница даже подскочила в гробу. Она была очень маленькая, сухонькая, но в красивом парике и чёрном платье с воротником из брюссельских кружев. Беллавин, Африканыч и Мажоров курили, сидя на других гробах, и пока не интересовались вещами бабушки.
– Но как этот агент узнал, что мы ушли? Что ему времени хватит? Он же рисковал страшно. Здесь что, «жучок» стоит?..
– Так, ребята! – Филипп застегнул крючки на дублёнке и надел шапку. – Делайте всё, как говорились. И не тряситесь – я постараюсь с ним столковаться. Всё в топку – носилки, проволоку, наручники. Чтобы ничего здесь не осталось! Проверьте обувь, особенно Савва – нет ли крови на подошвах, или ещё где-нибудь. Чтобы в случае обыска не было никаких улик… И на вас, – Филипп наклонился к пострадавшему Африканычу, – никто не падал. Проводи меня, Валера, до машины. А вы работайте, ребята, нечего баклуши бить…
Канва нового грандиозного проекта моментально обозначилась в мозгу – пока только пунктиром. Оставалось выбрать определённую тактику. Для Обера безвыходных ситуаций не было, и в панику он никогда не впадал.
Уже садясь в «Волгу». Филипп взял Кислякова за рукав:
– Валер, ты в курсе, где сейчас Горбовский? Он в городе?
– По моим данным, нет. Только поздно вечером прилетит из Москвы.
– Значит, Озирский сейчас с ним встретиться не может. И кассеты уж точно не передаст.
– Он, наверное, уже передал, – предположил Валерий, наблюдая, как Готтхильф снова достаёт сигарету и включает красноватую лампочку под потолком.
Салон «Волги» напоминал зимний лес – чехлы на сидениях, руль и стены были словно сделаны из пушистого, сверкающего инея.
Филипп усмехнулся:
– Не бойся, не передал. Всё, друг любезный, шуруй, как условились!..
Обер не был уверен в том, что оговорит правду. Но следовало успокоить Кислякова, чтобы тот угомонился хотя бы на сегодняшний вечер. Включив молочно-белые фары, он ярко осветил Валеру и увидел, что тот чуть не плачет.
– До завтра! – попрощался Обер и дал задний ход, чтобы половчее разминуться с очередным похоронным автобусом.
* * *Озирский жил на Юго-Западе, в Ульянке, у пересечения проспекта Маршала Жукова и Петергофского шоссе. Путь предстоял долгий – через весь город наискосок. Филиппу повезло – по дороге на Шафировский он успел заправиться. А то бы пришлось сейчас терять драгоценное время, когда каждая минута может оказаться роковой.
Готтхильф вспомнил Валерия – как тот стоял в свете фар, среди танцующих снежинок на парковке, провожая «Волгу» босса. Конечно, парень прекрасно понимает, что психовать действительно не стоит – для него всё кончено. Что бы ни случилось, за побег Озирского спросят с Валерия. Авторитеты не любят признавать свои ошибки, а потому жертвуют всякой шелупонью – вроде него, Кислякова.
Готтхильф ехал по Шафировскому в сторону Пискарёвского, опустив ветровое стекло и наслаждаясь прохладой. Разгорячённое у печей лицо он подставил под тугую струю ветра, и ароматный дым «Винстона» относило вглубь шикарного салона.
Навстречу с рычанием неслись грузовики, и от света их фар заболели уставшие за день глаза. Филипп не переносил запаха формалина, и потому каждый визит в крематорий превращался для него в сущую пытку. Впереди замерцали тусклые огни домов. На фоне чёрного зимнего неба кварталы выглядели ирреально, призрачно, даже зловеще.
Филипп свернул на Пискарёвский проспект, погнал «Волгу» в сторону Полюстрова. А сам вдруг вспомнил, очень ясно, до щемящей боли в сердце, как двадцать четыре года назад возвращался поздним вечером домой. И нынешние светящиеся окна напоминали ему другие – в Лисаковске, в мазанке, на краю казахской степи.
Мальчишка боялся взглянуть на тёмные окна, за которыми его никто не ждал. Сначала умер дедушка, папа отца, а через месяц мать. Филиппу стало жутко в пустых крошечных комнатках, и он переселился к двоюродному брату Тиму. Так два подростка и жили, поддерживая друг друга и утешая в горе. Вся их родня оказалась на кладбище, под лютеранскими крестами.
Так же, как сейчас на тротуары, снег ложился на их могилы. Филипп сидел, скорчившись, на притащенном из мазанки берёзовом кругляке. Ледяной степной ветер насквозь продувал плохонькую брезентовую куртку, снег заметал его рыжие, почти красные тогда волосы. Уткнувшись заплаканным лицом в сырые свои колени, Филипп мечтал только об одном – простудиться здесь, заболеть и умереть, потому что жизнь его в шестнадцать лет закончилась.
Тим возился рядом, у могил своих родственников. Время от времени он оборачивался, смотрел на Филиппа, в отчаянии кусал губы. Потом молча подходил к нему, надевал на оледеневшие волосы меховую ушанку, буквально силком уводил домой. А там растапливал печку, кипятил чай с травами, отпаивал брата, потому что панически боялся потерять ещё и его…
Мальчишки никогда не видели берёз, родились и прожили недолгие, трудные свои годы в казахстанских степях. Чурбан они уволокли из поленницы, с платформы, идущей в составе с Урала в Арыстансор. И дедушка Иоганн, уже неизлечимо больной, которому не могли помочь его любимые травы, объяснял братьям, как выглядит берёза.
Готтхильф рад был бы вызвать в своём сознании такой же ясный образ отца, но не мог. Они так и не увиделись, разминулись на пятнадцать минут холодным солнечным днём, четвёртого апреля сорок девятого года. Филипп ещё не успел родиться, а Адольф уже умер. И никакие фотографии не могли заменить живого общения. Мама, помнится, радовалась – ведь сын получился вылитый Дольфи…