Борис Зайцев - Земная печаль
— Мама, я сейчас почувствовала одну вещь, и должна тебе сказать.
Наталья Григорьевна отложила перо, взглянула на нее, сняла очки. Она видела, что Машура возбуждена. Ее остроугольное лицо было насыщено какой‑то нервной дрожью.
— Ну, ну, говори.
Машура было начала, горячо и спутанно, что она виновата пред Антоном в том, что долго держала его около себя, и почему‑то вышло, что они стали считаться женихом и невестой, но на самом деле это ошибка…
Тут она вдруг заплакала, обняла Наталью Григорьевну и, всхлипывая, сидя на ручке кресла, сквозь слезы бормотала, что надо все это выяснить, раз навсегда кончить, чтобы не мучить ни его, ни себя ложью…
Наталья Григорьевна изумилась. Не то чтобы очень она была на стороне Антона, но во всем этом ей не нравился беспорядок, то шумное и нервное, что вносила с собой Машура.
— Успокойся, — говорила она, — не плачь, и тогда можно будет обсудить положение.
Она дала ей валерьянки, и когда солнечная полоса несколько передвинулась, прямо поставила ей вопрос: любит ли она Антона? На что Машура ответила, что и любит, как товарища и друга детства, но не так… и вообще это не то… именно теперь она убедилась…
Тогда Наталья Григорьевна со свойственной ей твердостью и логикой спросила: не любит ли она другого? Машура было смутилась, но мгновенно овладела собой и ответила нет. Наталье Григорьевне показалось, что это не совсем так, но настаивать и выпытывать она не захотела. И в заключение сказала, что в таком важном и серьезном деле нельзя спешить.
— Не нервничай, не волнуйся, — говорила она, — если ты убедишься, что истинного чувства к Антону у тебя нет, то не силой же станут тебя за него выдавать. Всё в твоих руках. Ты должна поступить прямо, честно. Но не опрометчиво, не поддаваясь минуте.
Слезы и разговор несколько облегчили Машуру. В сумерках она играла у себя наверху на пианино, и думала, что пускай она и будет жить в этой светлой и чистой своей комнате, ни с кем не связанная, ровной и одинокой жизнью. «Если есть любовь, то пусть будет она так же прекрасна, как эти звуки, томления гениев, и если надо, пусть не воплотится. Если же дано, я приму ее вся, до последнего изгиба».
В этот вечер Антон не пришел. Она просидела одна, рано легла спать и спала покойно.
Следующий день был четверг Страстной недели, знаменитый день Двенадцати Евангелий, длинных служб, вечернего шествия с огоньками. Часа в три, в мягком опаловом свете дня, Машура вышла из дому по направлению к Кремлю. Шла она не к Двенадцати Евангелиям, а просто побродить, поглядеть Москву. Кремль был очень хорош. Тускло сияла позолота соборов, часы на Спасских воротах били мерно и музыкально. Зеленоверхие башни казались влажными, над Замоскворечьем синела дымка весны; внизу, на Москве–реке, половодье; река бурно катила шоколадные воды. От памятника Александру II видела Машура внизу милую и ветхую церковь Константина и Елены, покривившуюся, осененную несколькими деревьями. Заходила в Архангельский собор, где под каменными надгробьями в медных оправах спят великие князья и цари, в мрачном полусвете; веет там седой и страшной стариной. И затем — уже совсем случайно, мимо Успенского собора, забрела в мироваренную палату, при церкви Двенадцати Апостолов. Был день того двухлетия, когда на всю Россию варят миро[257]. Машура поднялась во второй этаж, взяла налево и оказалась в невысокой, светлой и обширной зале. По стенам стояли зрители, а в правом углу, на некотором подобии плиты, в серебряных вделанных чанах варился священный состав. Непрерывно шла служба. Диаконы и священники в светлых ризах мешали серебряными ложками. Худенький квартальный просил публику не наседать. Стоял теплый, необыкновенно дурманящий запах — редких масл, цветов, старинных благовоний. Диаконы, медленно чередуясь, подымали и опускали свои ложки. Кадили кадильницы. Свечи золотели. Непрерывный, однообразный голос читал у аналоя.
Раздался медленный колокольный звон. У Машуры стало туманнее в голове. Она вышла на свежий воздух. Звонили в Успенском соборе. С высокого крыльца было видно, как в серебряных кувшинах процессия диаконов переносила в собор уже готовое миро. Холодок прошел в глазах Машуры: вдруг померещилось, что это не Москва, не сейчас, а когда‑то очень давно, в Византии идет служба, у тех греков, к которым тысячелетие назад ездили страшные наши чубастые послы за христианством.
В Успенском соборе побыла она недолго. Смешанное чувство Италии и Византии, древней, домосковской Руси охватывало там еще сильнее. На паперти, под дивным порталом, столкнулась она, выходя, с Анной Дмитриевной.
— Нам везет встречаться у святых мест, — сказала Анна Дмитриевна с улыбкой. — Помните Звенигород?
Она сильно похудела, была одета в темном. Большие ее глаза глядели утомленно.
Они медленно пошли вместе через площадь.
— Господи, — сказала Машура, — я не могу вспомнить о Дмитрии Павловиче. Какая ужасная судьба…
Она закрыла даже на мгновение глаза.
— Сегодня двадцатый день его смерти, — ответила Анна Дмитриевна.
Помолчав, она прибавила:
— В церкви все‑таки мне легче.
Машура взяла ее за руку, крепко пожала.
Они посидели немного в галерее у памятника Александру. Начинало смеркаться. Сизая мгла спускалась на Замоскворечье. Белел еще Воспитательный дом, золотели купола в Кадашах.
— Его судьба, — сказала Анна Дмитриевна, — так же страшна, печальна и непонятна, как была и жизнь. Во всяком случае, это был очень несчастный человек.
Машура вернулась домой в особенном, несколько приподнятом настроении. Она застала Антона. С ним держалась просто и добро, но самой ей казалось, что тонкая, как бы прозрачная, и прочная стенка выросла между ними. «Может быть, — думала она, ложась спать, — это ушло мое отрочество, домашние, простые, детские чувства?»
В субботу в их доме усиленно готовились к празднику. Чистили, мыли, Машура сама красила яйца, готовила пасху. Знаменитый окорок одевали в бумажные кружева. В духовке сидели золотистые куличи. Все это напоминало детство и имело свою особенную прелесть.
Как и раньше бывало, к вечеру пришел Антон — обычно они ходили с ним в Кремль слушать заутреню, смотреть иллюминацию, дышать тем удивительным воздухом, которым в эту ночь бывает полна Москва. Они отправились и теперь. Машура шла с ним под руку, но в Кремль они не попали, а часов с одиннадцати стали бродить по Москве, от церкви к церкви. В тихой и чуть туманной ночи видели они рубиновые, в иллюминации, очерки колоколен, сияющие кресты; на папертях и в церковных двориках, иногда под деревьями, расставленные для освящения куличи и пасхи. По улицам непрерывно шли. Слышался негромкий говор. Иногда рысаки неслись, ехали кареты. Все было сдержанно, торжественно, тьма, и золото огней господствовали над городом. Приближалась величественная и прекрасная минута.
Ровно в двенадцать в Кремле ударили — густым, гулким тоном. Неторопливо, но радостно завторили все знаменитые сорок сороков. Тотчас двинулись крестные ходы, золотые стяги Спасителя поднялись во тьме ночи; на мгновенье все снова стали братьями.
«Христос воскрес!» — «Воистину воскрес!»
Машура похристосовалась с Антоном, нежно и дружески. Слезы выступили у ней на глазах. Ее душа опять открылась на мгновение, вспомнились годы верной любви Антона, его сумрачной, нелегкой жизни.
Она перевела дух и отвернулась. Да, но не надо медлить, не надо тянуть и запутывать!
Она несла домой зажженную свечу, слегка прикрывая ее ладонью, казавшейся в свете прозрачно–розовой. Тысячи людей так же шли, и весь город был полон весеннего тумана; сверху неярко светили звезды, а внизу растекались по переулкам золотые огоньки. Машура загадала, что, если до дому свеча не потухнет, все будет правильно, как надо.
Ночь была очень тиха.
Свеча не погасла.
Наталья Григорьевна встречала Пасху в церкви своего приюта. Она вернулась позже, очень парадная, в орденах и бриллиантах. Была ровна, покойна, на ее культурных чертах великий праздник не начертал своего духовного волнения.
На другой же день, когда вся Москва заливалась дружным, светло–радостным звоном, когда катили лихачи с визитерами, по улицам брел и ехал расфранченный народ, Машура сидела у себя в мансарде и писала Антону. Она старалась собрать все силы души и ума, чтобы написать получше, ясней и тверже высказать то, что, как она полагала, сложилось в ней окончательно.
Подписавшись, встала. Из окна, уже раскрытого, пахнуло на нее весной, апрелем, тополевыми почками. С необычайной ясностью она почувствовала, что теперь начинается для нее новое. Что именно — она не знала.
XIXКонец апреля Христофоров проводил в имении Анны Дмитриевны, в средней полосе России. Выдались две дивных недели, какие бывают иногда пред холодноватым и переменчивым маем.