Сергей Сергеев-Ценский - Том 2. Произведения 1909-1926
— Ага!.. Комиссары, — загудела довольно толпа, и латыш увидел, что они открыты, будто о них уже знали раньше, чем они появились здесь, что они — комиссары и что они бегут. Показалось, что нужна какая-то оттяжка времени, что на что-то другое опереться нужно теперь, и он сказал взводному глухо:
— Помню я в вашем селе старика одного… Любопытно, жив или нет?
— Какого старика? — начальственно уже и строго спросил взводный. — Стариков у нас хватит…
Но, усиленно блуждая взглядом по толпе, вдруг увидал своего старика латыш: стоял его старик, — ростом не ниже, чем он, — опершись на степную герлыгу подбородком, глядел на него суровым взглядом голубых глаз.
— А-а! Дед!.. Не узнал меня? Здравствуй!.. — неверно улыбаясь, закивал латыш головою.
И толпа глянула, обернувшись туда, куда глядел длинный латыш, а старик заискрил глаза и отозвался:
— Во-от!.. Внучек мне нашелся!.. Никита Фролов я… а ты кто такой?
— Я?.. Не узнал ты меня?.. Я тебя видел раз…
И спал, было, с голосу, припомнив, когда его видел и что говорил он тогда, и понял, что терять уже нечего больше, что уже все потеряно, — и крикнул:
— Давай дорогу! Стрелять будем!
— Ого-го!.. Стрелять! — охнула толпа. — Какой стрелок!
— Ты думаешь, у нас стрелять нечем? — твердо спросил взводный. — Разговор этот оставь!.. Спрашивают вас, кто вы за люди? должны ответить… и все!
— Вот ты сам за это ответишь! — крикнул студент. — Пьяница!
Ясно показалось, что вся толпа кругом пьяна, и больше всех вот этот, — взводный, назвавшийся предревкомом.
— С вашим братом напьешься!.. Ты что ли меня поил? — подступил он ближе на шаг, этот строгого вида взводный, и еще к нему пробрались вперед несколько широких, грудастых, коричневых, бородатых людей с расстегнутыми воротами солдатских рубах, и вдруг, что было еще страшнее, взглянув поверх толпы, увидел он — бежали от дальних изб два парня с винтовками.
— Да вам, братцы, чего от нас нужно-то? — певуче и мирно, как толковый парень и свой среди своих, вступил в разговор рязанец.
— Теперь всякий народ ездит, — понял? — вразумительно начал взводный. — Говорят люди, и белые идут тоже… Должны вы предъявить пачпорта свои поэтому… для проверки.
— Па-а-та-шви-и-ли! — крикнул по-прежнему раздельно, но только еще громче студент.
«Вдруг появится грузин, пустит машину, и как-нибудь обернется все», — так подумалось.
Но грузин пропал, и только встревожился один из стариков, стоявший рядом с тем, который назвал себя Никитой Фроловым.
— Постой!.. Это кому он знак подает? Кого это он кличет к себе? Постой!
— Вы скажите нам одно — коротко: товарищи вы, или же вы белые? — спросил решительно взводный, как будто все еще не веря тому, что эти шестеро действительно комиссары.
— Белые! — за всех выскочил с ответом татарин, другие только покосились на него, ничего не сказав, а взводный точно этого только и хотел и даже улыбнулся левым углом рта:
— Ну вот, — значит, вы — наши… Ну, здравствуйте, когда так.
И подошел вплотную к татарину, протянул ему руку, а сзади уж пролезали вперед добежавшие тем временем парни с винтовками…
И когда один, в белой рубахе и солдатской фуражке, толстогубый, проворно сверля толпу, выскочил прямо против студента и крикнул от запала сипло: — Сдавайсь, сволочь! — студент, державший револьвер высоко, обернул его дулом книзу и нажал вдруг курок… И так ошеломляюще громок был выстрел, что он откачнулся сам в испуге. Но парень вдруг упал ему в ноги, и винтовка, падая из его рук, больно ударила его в грудь против сердца.
Потом через два-три мгновенья вой и крик кругом, и все кинулись на шестерых, и никому уж не пришлось больше пустить в дело своего револьвера.
Латышу ясно было, что конец, что борьба с толпой немыслима, но большое сильное тело просто не могло сдаться без борьбы: мускулы сокращались сами собою. За руку с наганом его схватило сразу, как по команде, трое, но, бросив наган, он вырвался и свалил было двоих, однако и его свалили подножкой, и, падая, он ударился головой о ступицу колеса автомобиля.
Отобрали у всех револьверы. Всех обыскали. Золото, деньги пересчитали и прикинули примерно к числу дворов в селе. Вышло что-то не так и много на каждый двор, так что остались не совсем довольны.
Бабы между тем столпились перед парнем, наповал убитым пулей студента в темя сверху, и уж причитали над ним мать и бабка Евсевна.
На сильно избитого студента надели затоптанную было во время борьбы форменную фуражку, чтобы он был у всех на отличке: — Который убил?
— Вон кто убил — злодей, — картуз синий!
А кожаный грузин разыскал Елисея.
Он был весел. Он подошел к своей машине, объяснив предварительно, что машина эта будет теперь ихняя, сельская, бешуранская машина, вроде как военный приз, и кричал залихватски:
— Вот катать!.. Вот катать!.. Бабы-девки! Бабы-девки!.. Садись, катать будем!..
Осмелились сесть несколько визгливых девок, и он прокатил их по селу вдоль и вперед, потом вернулся и снова прокатил по улице.
А за околицей, невдали остановился, скомандовал им грозно: — Слезай! — и когда те высыпались вон, как картошка из мешка, развил полный ход и покатил назад по только что сделанной дороге, думая в болгарской деревне дождаться белых и англичан.
А шестерых под конвоем всего села повели в холодную, перед которою стоял часовым средних лет мужик с килой на шее и большим синим носом.
Когда отперли двери, он пропускал в нее каждого из шестерых, подталкивая правой рукой и считая вслух, точно готовился принять этак человек двести.
VIСтадо уже пригнали с выгона, и лег зелено-прозрачный вверху и розово-пыльный внизу степной июньский вечер, пахнущий парным молоком и полынью. Но село все еще жило напряженной боевой жизнью.
Возле избы старой Евсевны, потерявшей внука, толпился народ.
Убитый лежал на лавке под образами, перед ним горели три восковых свечки, и по избе ходила, задравши хвост, и светила большими зелеными глазами, жалобно мяуча, черная старая кошка, только что окотившаяся, и облизавшая котят, и теперь просившая чего-нибудь подкрепить силы.
Мать убитого, Домаха, баба еще не старая, но хилая, билась об лавку лбом, голося и воя. Требовательно и зло мяуча, кошка царапала ее легонько, и та отшвыривала ее ногой. Котята повизгивали на лежанке, и кошка вскакивала туда, к ним, а баба остолбенело вглядывалась в лицо сына, — странное, желтое при свете свечей, — не в силах понять того, что случилось: утром еще был живой, почему же он мертвый теперь? Как это?.. И зачем?.. И правда ли это?..
И снова билась и голосила баба, а кошка, соскочив с лежанки, опять царапала ее лапой, требовательно мяуча.
Двери в избу не затворялись. Приходили бабы, чтобы поплакать вместе; приходили ребята и смотрели пучерото и боязливо; иногда заходили и мужики с винтовками.
Эти крестились на образа, взматывая косицами, качали в стороны головами, коротко стучали прикладами в пол и говорили, что комиссары все теперь будут помнить это и не забудут.
Лица у них были мрачны.
А недалеко от холодной медленно двигались старики вдоль порядка изб и думали вслух, что и как сделать.
Прожившие долгую жизнь, седобородые, с косными, сермяжными мыслями, не раз они видели смерть, видели и сегодня днем, но теперь, в зелено-розовый вечер, в первый раз они задумались над смертью и, близкие к смерти сами, говорили о ней спокойно.
— Расстрел им если, — так это ж самая легкая смерть, — думал вслух Никита Фролов, — разе это что?.. Так… Ничто… Вроде, как они парня нашего убили… Безмыслено.
— Во-от, это самое! — подхватил Евлахов Андрей, ростом помельче и с кривым глазом. — Другой и живеть-то цельную жизнь, только муки одни принимает, и даже так, что помирать зачнеть, не разомрется никак… Пра! В сухотке какой, а то в паралику по году лежать, а то поболее… как молют еще, чтоб господь час смертный послал, а его все нет, а его все нет… часу-то эфтого!
— Ну, если этих нам в сухотке год держать, их тоже и кормить надоть, — вставил Патрашкин Пров, старик обстоятельный.
— Кто ж тебе говорит — «год»?.. Что они, в турецкую неволю к нам попали?.. Турки имели, может, время слободное али антирес какой с ними возиться, с пленными, а мы не турки, — нам некогда!
Это — четвертый, Анишин Иван, который жил рядом с Патрашкиным и всю жизнь свою провел только в том, что с ним спорил, вздорил и ругался. Но теперь такой был час, что ругаться было нельзя.
— Зничтожить их надо завтра, поране: до сход солнца! — сказал решительно пятый, свечной староста, Матвей Кондратьич.
И все согласились:
— Конечно, завтра… А то когда же… До сход солнца!
И все замолчали.
Тускнеющие вечерние поля глядели на них в междуизбяные прозоры, их поля, но ведь вчера еще говорили им, чтобы не считали они этих полей своими… И вчера, и неделю назад, и месяц, и два, — изо дня в день… Так что хоть бы и глаза их не глядели уж на эти поля.