Николай Лесков - Зимний день
– Да, миришься, потому что это наше простое, родное, русское.
– Вот, вот, вот! Это она, наша бедная русская бабья плоть, а не то что эти, какие-то куклы из аглицкой клеенки. Чисты, но холодны.
– О, как холодны! Ведь она вот стоит за детей, но она и их, заметьте, не любит.
– Да что вы?
– Я вас уверяю, она вообще о детях заботится, но никогда ими не восхищается и даже их не целует.
– Что не целует – это прекрасно.
– Положим, конечно, это, говорят, нездорово, но она это не любит!
– Неужели?.. Ведь это всем женщинам врожденно нежить детей.
– Нежить, нет! Она допускает только заботливость, а любить, по ее рассуждению, должно только того, кто сам имеет любовь к людям. А дети к тому неспособны.
– Да разве известно, что из маленького выйдет?
– Так и она говорит: «Я не люблю неизвестных величин, я люблю то, что мне известно и понятно».
– Какое резонерство!
– Я и говорю: это отдает не сердцем, а математикой. Она даже не верит, что другие любят детей… «Иначе, говорит, не было бы таких негодяев, через которых русское имя в посмеянье у умных людей». Нашу славу и могущество они ведь не высоко ставят. И вообразите, они утверждают это на Майкове:
Величие народа в том,
Что носит в сердце он своем.
Хозяйка и гостья обе переглянулись и сразу же обе задумались, и лица их приняли не женское, официальное выражение. У гостьи и это прошло прежде, и она заметила:
– В то время как мы, русские женщины, подписываем адрес madame Adan, не худо бы, чтобы мы протестовали против учреждений, где не внушают уважения к русским началам.
Хозяйка стала нервно сучить в руках бумажку и, сдвинув брови, прошептала в раздумье:
– Кто же это, однако, начнет?
– Не все ли равно, кто?
– Но, однако… Бывало, брат мой Лука… Он независим, и никогда не был либерал, и ему нечего за себя бояться… Он, бывало, заговорит о чем угодно, но теперь он ни за что-с! Он самым серьезным образом отвернулся от нас и благоволит к Лидии, и это ужасно, потому что у него все состояние благоприобретенное, и он может отдать его кому хочет.
– Неужто все это может достаться Лидии Павловне?
– Всего легче! Брат Лука к моим сыновьям не благоволит, а брата Захарика считает мотом и «провальною ямой». Он содержит его семейство, но ему он ничего не оставит.
Гостья встала и отошла к открытому пианино и через минуту спросила:
– А где теперь супруга и дочери Захара Семеныча?
– Его жена… не знаю в точности… она в Италии или во Франции.
– Ее держало что-то в Вене.
– Ах, это уж давно прошло! Таких держав у нее не перечесть до вечера. Но с ней теперь ведь только три дочери, ведь Нина, младшая, уж год как вышла замуж за графа Z. Богат ужасно.
– И ужасно стар?
– Конечно, ему за семьдесят, а говорят, и больше, а ей лет двадцать. Много ведь их, четыре девки. А граф, старик, женился назло своим родным. Надеется еще иметь детей. Мы ездили просить ему благословение.
– Пусть бог поможет!
– Да. На свадьбе брат Захар сказал ему: «Пью за ваше здоровье бокал, а когда моя дочь подарит вам рога, я тогда за ее здоровье целую бутылку выпью».
В ответ на это гостья оборотилась от пианино лицом к хозяйке, и лицо ее уже не дышало милою кротостью лани, а имело выражение брыкливой козы, и она, по-видимому не кстати, но в сущности очень сообразительно, сказала:
– Очевидно, что дело начать надо вам.
– Но Лидия мне родная.
– Потому-то это и нужно: это покажет ваше беспристрастие и готовность все принести в жертву общественной пользе, а она будет устранена от наследства.
Хозяйка смотрела на гостью околдованным взглядом. Дело соображено было верно, но в душе у старухи что-то болталось туда и сюда, и она опять покрутила бумажку и шепнула:
– Не знаю… Дайте подумать. Я спрошу батюшку.
– Конечно, его и спросите.
– Хорошо, я спрошу.
VII
В это время распахнулась дверь, и вошел седой, бодрый и кругленький генерал с ученым значком и с веселыми серыми проницательными глазами на большом гладком лице, способном принимать разнообразные выражения.
Это и был брат Захар.
Хозяйка протянула ему руку и сказала:
– Ты очень легок на помине; мы сейчас о тебе говорили.
– За что же именно? – спросил генерал, садясь и довольно сухо здороваясь с гостьей.
– Как за что? Просто о тебе говорили.
– У нас просто о людях никогда не говорят, а всегда их за что-нибудь ругают.
– Но бывают и исключения.
– Два только: это риге Jean и риге Onthon.
– Ты настаиваешь на том, что это надо произносить не Antoine, a Onthon?
– Так произносят те, которые на этот счет больше меня знают и теплее моего веруют. Я сам ведь в вере слаб.
– Это стыдно.
– Что ж делать, когда ничего не верится?
– Это огорчало нашу мать.
– Помню и повиновался, а притворяться не мог. Она, бывало, скажет: «Ангел-хранитель с тобою», – и я всюду ходил с ангелом-хранителем, вот и все!
– Олимпия приехала.
– Мне всегда казалось, что ее зовут Олимпиада. Впрочем, я ею особенно не интересуюсь.
– У нее много новостей, и некоторые касаются тебя. Твоя дочь, графиня Нина, беременна.
– Да, да! Разбойница, наверное, осуществляет «Волшебное дерево» из Бокаччио. Я, однако, выпью сегодня бутылку шампанского и пошлю поздравительную телеграмму графу. Кстати, я встретил на днях одного товарища моего зятя и узнал, что он старше меня всего только на четырнадцать лет.
– Какие же подробности об их житье?
– Я ничего не знаю.
– Ты разве не был еще у Олимпии?
– Я? Нет, мой ангел-хранитель меня туда не завел. Я видел, что какая-то дама мчалась в коляске, и перед нею у кучера над турнюром сзади часы. Я подумал: что это еще за пошлая баба тут появилась? И вдруг догадался, что это она. А она сразу же устроила мне неприятность: я хотел от нее спастись и прямо попал навстречу еврею, которому должен чертову пропасть.
– Бедный Захарик!
– Но слава богу, что мой хранитель бдел надо мной и что это случилось против собора: я сейчас же бросился в церковь и стал к амвону, а жид оробел и не пошел дальше дверей. Но только какие теперь в церквах удивительно неудобные правила! Представь, они открывают всего только одну дверь, а другие закрыты. Для чего закрывать? В Париже все храмы весь день открыты.
– У нас, друг мой, часто крадут… Было несколько краж.
– Какие проказники! А я через это, вообразите, несколько молебнов подряд отстоял, но жида все-таки надул. Он ждал меня у общей двери, а я с знакомым батюшкой утек через святой алтарь и, кстати, встретил Лиду. Она была расстроена, и я, чтоб ее развеселить, все рассказал ей, как попался Олимпии, а потом жидам и, наконец, насилу спасся через храм убежища. Она развеселилась и зашла со мною выпить чашку шоколаду.
– Это ты старался ее утешить? Что за милый дядя!
– Да, но тут еще и другой был умысел. Там была одна… балерина, которой никогда не удается изобразить богиню… Я ей показал Лиду и сказал: «Смотри, дура, вот богиня!» Но кто и где обидел Лиду?
– Вот не берусь тебе ответить. Верно, «нашла коса на камень»; но она, впрочем, сама здесь говорила, что ее будто даже и «нельзя обидеть».
– Ах, это ничего более как всем противные толстовские бетизы! Уверяю вас, что всеми этими глупостями это все их Лев Толстой путает! «Da ist der Hund begraben!»[2] Решительно не понимаю, чего этот старик хочет? Кричат ему со всех концов света, что он первый мудрец, вот он и помешался. А я решительно не нахожу, что такое в самом в нем находят мудрецовского?
– И я тоже.
– Да и никто не находит, а это все за границей. Мы с ним когда-то раз даже жили на одной улице, и я ничего премудрого в нем не замечал. И помню, он был раз и в театре, а потом у общих знакомых, и когда всем подали чай, он сказал человеку: «подай мне, братец, рюмку водки».
– И выпил?
– Да, выпил и закусил, не помню, баранкой или корочкой хлеба. И все это было самое обыкновенное, а потом вдруг зачудил и в мудрецы попал!.. Удача! Но я хотя и не разделяю его христианства, которое несет смерть культуре, но самого его я уважаю.
– За что же?
– Конечно, не за его премудрости! Это пустяки! Но я этих его непротивленышей люблю, с ними так хорошо поговорить за кофе.
– Я этого не нахожу.
– Ну, нет!.. На многое они оригинально смотрят. Я не признаю, чтоб это что-нибудь из их фантазии было можно осуществить. Теперь не тот век, но отчего не поболтать? Ведь Бисмарк же любил поговорить с социалистами. «Малютки» же эти идут наперекор социалистам.
– Как это наперекор?
– А так: непротивленыши ведь отказываются от наследств всегда в пользу родных… Это то самое, чего Петр Первый хотел достичь через майораты… Это надо поощрять, чтобы не дробились состояния. А сам Толстой только чертовски самолюбив, но зато с большим характером. Это у нас редкость. Его нельзя согнуть в бараний рог и заставить за какую-нибудь бляшку блеять по-бараньи: бя-я-я!