Владимир Гусаров - Мой папа убил Михоэлса
Чтобы избавиться от Скобелева, я назвал библиотекаршу Нину и М. В. Гришина, директора клуба Министерства финансов, как возможных хранителей "Докладной записки". Скобелев сел в собственную машину и укатил. Кстати, у Вартаняна тоже имеется собственная машина.
Меня на время оставили в покое. Я даже попытался переписать свое сочинение, но не хватило сил. Хозяин экземпляра на моих глазах, не выходя из комнаты, порвал и сжег его.
Я до сих пор не в силах признаться Михаилу Васильевичу, что заложил его, а он, конечно, не догадывается - вера во вездесущие органы такова, что их осведомленность ни у кого не вызывает удивления. Легче подозревать каждого второго сотрудника, чем предположить самое простое.
Административных последствий для них не было: Нина свой экземпляр отдала, а член КПСС Гришин заявил, что уничтожил "Докладную записку", когда Гусаров признался, что сам ее сочинил.
- Да как вы могли поверить в этот пасквиль?! Выходит, что работники КГБ требуют репрессий? Чего он хочет, этот Гусаров? Натравить интеллигенцию на чекистов? Да и в состоянии ли этот психопат написать такое? Не стоит ли за его спиной кто-то другой?
- Нет, он вполне мог написать... А мы поверили, потому что... Мы не должны допустить нового тридцать седьмого...
Позднее Гришина вызывали в КГБ и в КПК, где с ним беседовали такие же тусклые и непроницаемые чиновники, как Скобелев, не брезгуя и шантажом:
- Кто вас рекомендовал на должность директора клуба?
Сами они получают по пять сотен, а на оклад в девяносто рублей особые рекомендации не требуются, у Гришина беспартийные уборщицы получают больше его. Клуб его один из самых лучших и популярных в Москве, и не случайно Гришин пропадает там с утра до ночи. Такого директора поискать. Года два назад его все же исключили из партии, причем бумагу зачитали в КПК, и не только не позволили ознакомить с ней "товарищей по партии", но и сами обсуждать не стали, молча отобрали билет и проводили к выходу на Старой площади. Сейчас Михаил Василье-вич бедствует, перебивается случайными заработками, но это уже не моя вина, хотя и я принял в этом деле посильное участие: приложил к посылке в Целиноград очерки М. П. Якубовича, но об этом никто не знает, и я надеюсь, читатель меня не выдаст.
Я должен был бы для занимательности описать больничную обстановку и людей (в частности, в нашем отделении был Карен Мелькумов, упомянутый в "Палате" Тарсиса), но мне и сейчас страшно вспоминать, до какого состояния довели меня "люди в белых халатах"...
Правда, потом мне помогли подняться на ноги - положили в Покровское-Глебово, единственную больницу в стране, где к больным относятся как к правовым субъектам. Там гуляли без надзора и порошки глотали сами, даже в город можно было отпроситься - по бюллетеню, скажем, получить или внести квартплату. За табаком и за сахаром я вылезал в заборную дырку, через нее же возвращался обратно.
Лечение мне там назначили страшное - инсулин, но я не мог привередничать, оставалось только надеяться... Когда я выходил из шока, мне казалось, что я умираю. Я был счастлив: отмучался. "Товарищ Сталин, разрешите восвояси", как сказал один католический священник, умирая на лагерных нарах...
Сейчас, я думаю, буду счастлив, даже если придется умереть в тюрьме или соответствующей больнице. В первый день Пасхи в семьдесят первом году меня задержали возле дома Якира и продержали в отделении милиции всю ночь, но при мне оказалась только записная книжечка с хохмами вроде: "Один на льдине и сам себя боюсь". Для оформления, наверно, показалось маловато - ни Самиздата, ни листовочки. К тому же я час отказывался назвать себя положение делалось все более комичным: ведь надо хоть как-то объяснить причину задержания. В конце концов порешили: "Шатался, обозвал жандармами." Действительно, обозвал, но уже будучи впихнут в милицейскую машину. Впрочем, в интересах дела причину и следствие можно поменять местами следствие не подведет...
Я счастлив, что, несмотря на безалаберную жизнь, "шатался" около истории - хотя и не в самый светлый период ее - был знаком с Якиром, дружу с Григоренками, был в хороших отно-шениях с Хаустовым, Верой Лашковой. Если я и лишился возможности играть на сцене, то меня ценили как актера такие люди, как Буковский, Сахаров (он слышал меня, когда Григоренко "встречали после долгого отлучения от нас"). Теперь мне не кажется, что я один на льдине и сам себя боюсь.
- Да, ты больной человек, и напрасно этим пользуются всякие Якиры,сказала Эда.
Но как тут вылечиться, когда "госпитализируют" на пятидесятилетие Октября, на ввод войск в Чехословакию, на пятидесятилетие СССР. На столетие Ильича - "Лукича", как говорят в народе - даже два раза наведывались из диспансера: "Не хотите ли полечиться?" И нет, чтобы хоть из приличия спросить про "голоса" или видения какие-нибудь, сразу: "Не собираетесь ли чего-нибудь предпринимать до девятого мая?"
Эде не понравилось, как мы высказываемся о психиатрах - обиделась за свой цех.
- Зря издеваетесь над врачами - вас КГБ лечит.
Психиатр Евменов высказал такое соображение:
- Владимир Николаевич, неужели вы думаете, что Сербский, то есть Лунц, признает вас вменяемым? Попадете года на три, а то и больше, а у нас вы за месяц-другой отмотаетесь...
И ведь верно - они меня, сколько могут, защищают. Юбилейную тянучку отмечал дома, а за последние два года, если не считать инфаркта, в больницах не лежал.
Находились и тогда сочувствующие, которые пытались меня растормошить, но всё без толку. Я был так залечен, что целый год не включал Лондона, не делал записей в дневнике, ничего не читал, даже на звонки не отвечал.
Я долго звонила и долго стучалась,
В закрытые окна глядеть порывалась
Лишь ясень скрипел, как скрипят половицы,
Газетой заклеены окна-глазницы,
написала Наташа Гевондянц.
Мне понравилось про газету - вся наша жизнь заклеена газетами. Но оказалось, что это не только эпитет или метафора (так я и не научился отличать одно от другого), бабка на самом деле заклеила окно газетой, чтобы "соньце не брыляло". Когда моему прапрадеду Ваньке Гусарову было одиннадцать лет, волей государя Александра Николаевича он перестал быть рабом. Но не успели мы еще вжиться в образ свободных людей, как нам в рот сунули газету "Правда" и апрельские тезисы, чтобы год за годом, с утра до ночи, мы их жевали и белого света не взвидели...
- Возьмите меня к себе работать,- попросил я Скобелева.
И нисколько не шутил. Вот Семичастный, говорят, чуть не плачет, жалуется: нет времени настоящую книгу прочесть. Действительно, кому такую работу поручать? Посадишь советского человека читать подпольную литературу, он и растлится. А мне это уже не грозит. Буду по долгу службы штудировать всяких Кестлеров и Оруэлов, заводить карточки, составлять аннотации...
- Вы любите писать,- сказал Скобелев хмуро,- так пишите о театре. О Сумарокове, например...
Почему о Сумарокове, а не о Хераскове или Капнисте?
На первомайские праздники Наташа Гевондянц увезла меня в Ленинград, где я никогда прежде не бывал. Нас провожал балетмейстер Янкин.
- Наташа, тебе не надоело возиться с трупом? - спросил я в его присутствии.
По сырому городу сновали толпы людей с такими же пустыми как у меня, глазами... Со стен смотрели портреты со звездочками героев.
Что для нас Спарта, что для нас Троя
Брежнев с Косыгиным наши герои.
- Ох, Боже мой, верно, ведь они все герои! - прыснула Наташа.
Когда-то я мечтал побродить по улицам, которыми ходили Желябов с Перовской, найти место, где Ильич скрывался от Надежды Константиновны, посетить кладбище, где похоронены Петр Великий и Римский-Корсаков, но в теперешнем моем состоянии мне было решительно все равно...
Могила Плеханова заброшена, одна тумба упала, зато могилы Ульяновых в полном блеске - "государственное захоронение". В Петергофском дворце, в спальне императрицы, бюст Ленина. Лежала тут, значит, Екатерина II и созерцала грядущего вождя...
Шлиссельбургская крепость закрыта на ремонт. Мы зачем-то съездили в Гатчину - во дворце какая-то фабрика, полюбовались на зеленую статую Павла и - назад.
На Марсовом поле вечный огонь (тогда еще не внедренный повсюду), пламенные изречения и могила товарища Циперовича. Даже настырной Наташе не удалось узнать, кто он такой. Ходили по Летнему саду, заглянули в бывший "Англетер", но в пятый номер нас не пустили. В Ленингра-де полно финнов, даже школьников - им можно приезжать сюда без всяких виз, оставлять валюту и отдыхать от сухого закона. Ходили по Александро-Невской Лавре, где рядом с могилой Гнедича расположился некий петербургский букинист, купивший себе могилу за десять лет до смерти и поставивший плиту с надписью:
Прохожий! Бодрыми шагами
И я ходил здесь меж гробами.
Намек ты этот понимаешь...
До встречи! До свиданья, друг!
Десять лет любовался собственной могилой и бодро шагал меж гробами.