Владимир Гусаров - Мой папа убил Михоэлса
Вновь поступил Э. Траскин, на этот раз в тяжелом состоянии. Еще недавно он пел загадочную песенку:
Здесь меня давно никто не ждет,
Моей вдове совсем иное снится,
А я иду по деревянным городам,
Где мостовые скрипят, как половицы...
Две недели назад его выписали, был, как будто, здоров, но дома потерял сон. Теперь он целыми ночами слоняется по коридору, а днем лежит с опущенными веками и полотенцем на голове. Как-то среди ночи я вышел по малой нужде, сонный и уверенный, что вернусь в свою койку и снова усну, но Траскин подошел и начал что-то бубнить, как индюк,- дикция у него такая, что разобрать ничего невозможно, но любит рассказывать длинные истории. Я не вслуши-вался, просто кивал для приличия между двумя затяжками. Вдруг услышал: "обыкновенный фашизм". Понял, что больше мне в эту ночь не уснуть.
С утра выхожу в коридор, прислоняюсь к стене и терпеливо жду, пока принесут клей и картон - коробки клеить. Раньше не стал бы заниматься такой работой, а тут хоть чем-нибудь время убить. У телевизора больше не сижу, журналы не листаю, даже мимо шахмат прохожу равнодушно... Тихий и тупой...
На прогулке не разговариваю, ничем не интересуюсь, никому не улыбаюсь, ничего не вижу. Вдруг подходит ко мне наша бывшая соседка Серафима Ивановна Халямина. Ну что ж, пришла навестить, как-никак с раннего детства меня знает... Женщина она одинокая, свободного времени хватает. А то, что в органах работает, так никто из этого секрета не делает - вернувшись из Парижа и отгуляв отпуск, Сима идет на работу не в Министерство иностранных дел, а на Лубянку, на площадь Дзержинского. Да и что из того? Мало ли там технических работников. Она и фран-цузским языком владеет, и на машинке печатает, и стенографию знает. Понятно, что штаты советских посольств формируются из сотрудников Лубянки. А Сима сколько раз помогала мне заправить ленту в машинку, или почистить, и никогда не интересовалась, что я печатаю. Так же, как я не интересовался, что она печатает. Вот и проведать пришла. Когда бабушка ногу сломала, она и к ней в Кунцево ездила, а уж вряд ли бабкой могут интересоваться органы.
Сима сует мне яблочки и испуганно спрашивает:
- Что с тобой стряслось?
- Да вроде бы ничего,- отвечаю я вяло.- Надеюсь, ты не замечала за мной странностей?
- А может...- она, кажется, не решается высказать "догадку",- может, ты высокой политикой занялся?
- А при чем же тут лечение?
Сима предлагает - вроде бы по своей собственной инициативе и исключительно из любви ко мне - познакомить с очень хорошим человеком.
- Только ты ему все как на духу!
Очень трудно допустить, что человек, столько лет проработавший в органах, десять лет проживший в Париже (а соблазнов всяких там, наверно, хватает, но Сима всегда была безупречна), вдруг решил проявить какую-то инициативу, особенно в деле, связанном с "высокой" политикой.
На следующий день она явилась в совершенно неурочный час и представила мне мужчину лет сорока.
- Скобелев Анатолий Павлович.
Добрый дядя не только не поленился ехать в сумасшедший дом к какому-то чужому человеку, но еще, несмотря на всю свою занятость, прибыл незамедлительно. Сима попятилась к двери и как-то незаметно испарилась.
- Вы действительно изъявили желание встретиться с представителем КГБ? Я вас слушаю.
Я сказал, что готов отдать им свой личный архив при условии, что буду немедленно освобож-ден, потому что чувствую, что скоро в самом деле сойду с ума. Скобелев возразил, что врачам виднее, сколько кого лечить, однако поинтересовался, что там у меня в архиве.
- Я знаю, что вас интересует: "Докладная записка". Признаю, что я ее автор, готов даже доказать это и отдать оставшийся экземпляр.
Скобелев, "желая облегчить мне задачу", предложил просто указать место, где я храню архив.
- Вы не найдете. Я ни в чем не раскаиваюсь, но хочу такой ценой купить свободу. Вы мне свободу, я вам архив.
- Может, он зарыт в саду?
- Нет. Не трудитесь, не найдете. Только я сам могу принести.
В виде гарантии Скобелев потребовал от меня расписку (это от сумасшедшего-то!), что я обязуюсь такого-то числа представить архив. Я написал. Тут же была проставлена дата, из чего я заключил, что "согласовывать" мою выписку не требуется. Скобелев, видимо, не обратил внимания на эту деталь и несколько раз подчеркнул, что дело сложное, "наверху придется беспокоить".
Тогда мне было не до смеха, но нужно было послушать, как мы торговались! Скобелев настаивал, что поскольку я буду выписан пятнадцатого, то в этот же день должен указать архив. Я сказал, что это день моего рождения и, если уж мне суждено в него выйти, то буду праздновать и "в дело употреблен быть не смогу". Шестнадцатого - пожалуйста. Но чиновник вспомнил, что шестнадцатое воскресенье, не положено работать. В конце концов помирились на семнадцатом.
Разговор этот состоялся тринадцатого, а пятнадцатого меня действительно выписали, хотя еще три дня назад Вартанян уверял, что я очень больной человек. Теперь он что-то долго и нудно говорил и закончил словами:
- Но если вы так настаиваете, мы вас выпишем.
Я давно перестал не только "настаивать", но и умолять оставить меня в покое. От кого к нему поступили указания, Вартанян не стал упоминать.
Дома меня навестил фельдшер Леша и рассказал, что в тот день он спросил Вартаняна:
- Как же это получилось? Поступил к нам Гусаров здоровым, а выписывается больным...
- А! Эти судебные больные...- Вартанян поморщился, махнул рукой и отвернулся.
Леша попросил у меня Цветаеву и Мандельштама, я дал с радостью и еще насильно всунул ему Веру Фигнер с автографом. Не знаю, чем я тогда думал.
Позднее я решил, что пожалуй не стоил того, чтобы так откровенно раскрывать столь тесные связи карательных органов с лечебными политзахоронение с помощью здравохранения. Возможно, они рассчитывали обнаружить что-то Солженицына, какую-то часть его архива. После выписки слежка за мной не прекращалась ни днем, ни ночью. Когда Скобелев пришел за архивом, я выложил на стол увесистый пакет - у меня даже не было сил развязать и "почистить" его. (Володя Гершуни принес мне на несколько часов Аржака, но я не мог читать).
- У бывшей жены хранили? - с торжеством спросил Скобелев - дескать, от нас ничего не укроется.
Любят они похвастаться своей сверхъестественной осведомленностью, хотя ничего чудесного в ней нет - слежка стоит огромных средств, но чего их жалеть, они ведь народные! Я много шлялся в эти дни, одних только забегаловок сколько обошел, к жене зашел буквально на минутку, сколько же надо было за мной протопать сотрудникам, чтобы Скобелев мог с эффектом произнести:
- У бывшей жены хранили?
Да ведь и не дома, а на работе, среди историй болезней (так глубоко проникнуть не хватило административного восторга), бывшая жена ни Оруэллом, ни Набоковым не интересуется, ночь она не потратит ни на какую книгу, тем более такую.
Скобелев велел писать "объяснение". Он диктовал, а я своей рукой писал. Но не было сил. То и дело приходилось откладывать ручку и залезать под одеяло. Помню только, что по стилю это объяснение очень напоминало то, что писал Брокс-Соколов.
Я не верил, что когда-то у меня были мышцы, мне казалось, что даже кровь у меня в жилах останавливается от немочи. Хотелось только одного погасить сознание. Если бы можно было что-то принять и терпеливо ждать смерти, но нет, нужно было терпеливо жить. Я лежал против телевизора и не отличал драмы от комедии, все равно было, что там - репортаж с завода "Каучук" или КВН.
Тащился к бывшей родне, там тоже был телевизор, сидел перед ним, ничего не понимая, и думал, как выпросить у бывшего тестя снотворное. Вернувшись домой, глотал все сразу, не хватало терпения собрать столько, чтобы заснуть навсегда...
Скоро снова явился Скобелев и столкнулся с отцом. Я не стал их знакомить, но, кажется, в этом не было нужды. В больнице я отказывался от свиданий с отцом (пока еще мог что-то понимать и изъявлять свою волю), но в день моей выписки он почему-то пришел домой, на Сокол, значит, знал, где я и что со мной происходит. Я сам пятнадцатого утром вовсе не был уверен в том, что выйду.
Скобелев заявил, что над ним все смеются - даже текста "Докладной" не оказалось. Шесть экземпляров "Дела Бродского", "Письмо к старому другу", обсуждение книги Некрича "Июнь 1941-ого", разрозненные главы "Нового класса" Джиласа (у меня сложилось впечатление, что Скобелев, хоть и приставлен к литературе, но Джиласа не читал. Каждый раз, натыкаясь на него, он спрашивал: "А это чье?") Оказалось и несколько глав "Мы" Замятина, перепечатанных по просьбе Исаича (все его письма конфисковали, конфисковали даже письма Твардовского и Драб-киной, остался только написанный его рукой перечень глав из Замятина на маленьком листке бумаги да пересланный мне в Кащенко во время чехословацких событий "Денисыч" с автографом). Было в пакете несколько рецензий на Солженицына, самая объемная - лауреата государственной премии В. Л. Теуша, ныне покойного, в "Литературке" его назвали: некий Теуш. Чему тут удивляться, когда нынче академику Сахарову инициалы в газете не проставляют.