Федор Сологуб - Книга разлук. Книга очарований
День проходил тупо и вяло, в смятении мыслей и мечтаний. Перечитывала письмо милого. Думала боязливо:
«А если придет та, другая, злая?»
Горько было думать, что придется отдать ей милые странички, исписанные мелким, торопливым, четким почерком. И утешая себя, опять думала:
«Да нет, не придет.»
Нетерпеливо ждала вечера, – идти опять на панихиду, в гроб милому положить белую розу, у гроба его оставить белый венок опечаленной невесты. И узнать, пришла ли злая разлучница.
Докучные, лишние, пламенные влачились минуты змеино-солнечного дня.
Поели обеда Нина сказала Наташе:
– Последняя отрада – получить письмо от милого. Я его получила.
Наташа с удивлением смотрела на узкий зеленый конверт. Нина в первый раз заметила на конверте надпись. Прочла:
«Опечаленной невесте.»
Та, другая, не приходила. Её не было ни на вечерней панихиде, где белый лег венок на ступени черного катафалка, и у черных волос милого упала белая роза, подарок невесты. Её не было и на выносе, и на отпевании.
И красота невестиной печали ничем не была нарушена.
По знойным утренним улицам равнодушно-шумного города, за гробом, по пыльной мостовой шла Нина с родителями своего жениха. Кто-то из его родных, элегантно одетый и красивый господин с седеющими усами и прямым станом отставного офицера, вел Нину под руку.
Красота её печали влеклась по безобразию пыльных, знойных улиц, под неистовым пыланием древнего Змия, среди минутно тронутых и крестящихся прохожих, – роковая красота печали влеклась на сером и злом безучастии Айсы.
Устала, но не хотела сесть в карету. И смертельно устала. Усталость венчала красоту её печали, и милая томность её лица была еще более трогательна этим чужим людям.
Скорбный долог был обряд, потому что не жалели денег, и в красивой церкви хорошо пел отличный хор певчих. Обряд, утешающий слабых, – но какое утешение мог дать Нине, бедной невесте жениха, только из-за гроба сказавшего ей слова любви, но и слова укора? И думала она:
«Куда же я должна вернуться, чтобы утешить его? Чтобы не остаться, по его откровенно милому слову, порядочною дрянью, малодушно отвернувшейся от света?»
И казалось ей, что она знает, куда пойдет, и чем его утешить.
Могила. Брошены последние горсти земли.
Рыдали мать и невеста, – некрасивая, старая, родная ему, с покрасневшим носом, сгибалась, сбивая на бок шляпу, – и молодая, бледная, заплаканная девушка, чужая ему при жизни и теперь единственно близкая ему.
И они остались одни над свежею могилою, – одна не берегла сына, и сердце его было ей темно, и помыслы непонятны и чужды, – и другая; на неё ни разу не глянули его милые очи, но ей открылось его сердце, – слабое, изнемогшее от непосильного бремени земное сердце человека, который хотел великого подвига и не мог его совершить.
«Милый, – шептала она, – я знаю путь, которым надо идти, чтобы с тобою быть, чтобы тебя утешить. Ты не мог, ты ослабел от печали, тебе темно и холодно в могиле, но ничего, не бойся, я сделаю всё, что было твоим делом. И если на твоем пути есть страдания, они будут моими».
Смотрели одна на другую. Нина думала:
«Что скажу ей? Чем ее утешу?»
Сказала ей тихо:
– Вы сказали вчера, что Бог не даст мне счастья, если он умер из-за меня. Видит Бог, что я в этом нисколько не виновата. Но на что же мне счастье, если он, милый мой, в могиле? Я не умела быть с ним вместе, когда он был жив, но поверьте что я всегда буду верна его памяти. И то, что он мне завещал, исполню, – и его любовь будет моею любовью, его друзья моими друзьями, его ненависть моею ненавистью, и то, отчего погиб он, понесу я.
Прятки
В детской у Лелечки было светло, красиво и весело. Звонки Лелечкин голос радовал маму. Лелечка – прелестный ребенок. Ни у кого нет другого такого ребенка, и никогда не было, и не может быть. Серафима Александровна, Лелечкина мама, уверена в этом. Глаза у Лелечки черные, большие, щеки румяные, глаза созданы для поцелуев и для смеха. Но не в этом самая большая, самая милая для Серафимы Александровны Лелечкина прелесть.
Лелечка у мамы одна. Поэтому-то каждое Лелечкино движение чарует маму. Что за блаженство, – держать Лелечку у себя на коленях, ласкать ее, чувствовать под руками маленькую девочку, бойкую и веселую, как птичка!
Сказать по правде, только в детской и весело, Серафиме Александровне. С мужем ей холодно.
Может быть, это потому, что он и сам любит холод, – холодную воду, холодный воздух. Он – всегда свежий и холодный, с холодной улыбкой, – и где он проходит, там словно пробегают в воздухе холодные струйки.
Неслетьевы, Сергей Модестович и Серафима Александровна, поженились не по любви, и не по расчету, а потому, что уже так принято. Молодой человек, – тридцати пяти лет, – и молодая девица, – двадцати шести, – оба одного общества и хорошо воспитанные, сошлись: ему следовало жениться, ей настала пора выйти замуж.
Серафиме Александровне казалось даже, что она влюблена в жениха, и это очень веселило. Он был изящный, ловкий, сохранял всегда значительное выражение в умных серых глазах, и с безукоризненною нежностью выполнял жениховские обязанности.
Сергей Модестович не чувствовал себя влюбленным, и ему не было особенно весело, а только приятно, – как, впрочем, и все в его ровной, умеренной жизни.
Невеста была красива, не слишком, впрочем, – высокая, черноглазая, черноволосая девица, державшаяся нисколько застенчиво, но с большим тактом. За приданым он не гнался, – но ему доставляло удовольствие знать, что у жены есть что-то. Он имел связи, и у жены были хорошие, влиятельные родственники. Когда-нибудь, при случае, это могло пригодиться. Всегда корректный и тактичный, Неслетьев двигался по службе не так скоро, чтоб ему завидовали, но и не так медленно, чтобы завидовать другим, – и в меру и в пору.
После того, как они сочетались, Сергей Модестович ни разу, во внешнем и показном своем поведении, не дал жене повода обвинить себя. Потом, уже когда Серафима Александровна была в интересном положении, у Сергея Модестовича завязались легкие, непрочные связи на стороне. Серафима Александровна узнала об этом, – и, к удивленно своему, не особенно огорчилась; она ждала ребенка с тревожным, поглощающим ее чувством.
Родилась девочка; Серафима Александровна предалась заботам о ней. Вначале она с восторгом сообщала мужу радующие её подробности из Лелиной жизни. Но скоро она заметила, что Сергёй Модестович выслушивал ее без всякого живого участия, единственно только по светской любезной привычки. Серафима Александровна стала все больше отдаляться от него. Она любила девочку с неудовлетворенною страстностью, как другие женщины, ошибочно устроившие свою судьбу, изменяют мужьям для случайных молодых людей.
– Мамочка, поиграем в прятки, – кричала Лелечка, выговаривая р, как л, так что выходило вместо «в прятки» – «в плятки».
Эта милая неумелость говорить заставляла Серафиму Александровну нежно и растроганно улыбаться. Лелечка побежала, топоча по коврам маленькими, пухлыми ножками, и спряталась за занавесками у своей кроватки.
– Тютю, мамочка! – закричала она смеющимся, нежным голоском, выглядывая одним черным, плутовским глазком.
– Где моя деточка? – спрашивала мама, притворяясь, что ищет Лелечку и не видит её.
А Лелечка заливалась звонким смехом в своем убежище. Потом она высунулась побольше, – и мама как будто сейчас только увидала ее, и взяла ее за плечики, радостно восклицая:
– А, вот она, моя Лелечка!
Долго и звонко смеялась Лелечка, приникнув головою к маминым коленям и барахтаясь в маминых белых руках, – возбужденно и страстно горели мамины черные глаза.
– Теперь ты, мамочка, прячься, – сказала Лелечка, уставши смеяться.
Мама пошла прятаться; Лелечка отвернулась, – будто бы не смотрит, – а сама исподтишка наблюдала, куда пойдет мамочка. Мама спряталась за шкапом, и крикнула:
– Тютю, деточка!
Лелечка побежала вокруг комнаты, заглядывая во все уголки, притворяясь, как давеча мама, что ищет, – хоть сама хорошо знала, где стоит мамочка.
– Где моя мамочка? – спрашивала Лелечка. – Здесь нет – и здесь нет, – говорила она, пробегая к другому уголку.
Мама стояла, притаив дыхание, с прислоненною к стене головой, с примятой прической. Блаженно-тревожная улыбка играла на её румяных губах.
Нянька Федосья, глуповатая на вид, но добрая, красивая женщина, ухмылялась, смотрела на барыню с тем обычным у неё выражением, как будто она согласна не спорить против барских затей, и думала про себя:
«И мать-то, ровно дите малое, – ишь как разгоралась».
Лелечка приближалась к мамину углу, – а мама все больше волновалась, входя в интерес игры; мамино сердце усиленно и коротко билось, и она теснее прижималась к стене, и приминала свои волосы. Лелечка заглянула в мамин угол, и взвизгнула от радости.