Всеволод Крестовский - Деды
XVII. В Английском клубе
Двор готовился к отъезду в Петербург, а император к путешествию по России в сопровождении Безбородки, Аракчеева и некоторых других лиц из ближайшей своей свиты. Его величество прежде всего намеревался посетить литовские губернии и вообще западную окраину своего государства. Гвардия тоже приготовлялась к походу в Петербург, на свои постоянные квартиры, и на днях уже должна была выступить.
Идучи однажды по Тверской, Черепов вдруг услышал, что кто-то сзади окликнул его по имени. Он обернулся и увидел Прохора Поплюева, который в это время спрыгивал с дрожек, запряженных красивым рысаком собственного поплюевского завода.
– Ба-а! Вот оно кто! – удивленно воскликнул Черепов. – Эге, да что я вижу!.. Вы в офицерском мундире!.. Поздравляю! Давно ли это?
– А помните, в тот раз, как вы с его величеством в Чекуши приезжали, – сюсюкал Прохор самодовольным тоном. – Я было думал, что он меня тогда в гарнизу куда-нибудь в Сибирь, а он, батюшка, на-ко! За изрядное знание службы в обер-офицерский чин пожаловал. Справку самолично обо мне навел в полку, ну, великий князь[287], спасибо ему, отзыв дал, что я ништо себе, не гнусен, и вскорости за то самое вдруг читаю в приказе… Так-то-с!.. Только – не в гвардию! – вздохнул Поплюев. – Написать изволил чином подпоручика в армию… Это, конечно, лучше, чем ничего, но… при матушке-императрице мы, гвардии сержанты, армии капитанами себя полагали, а ныне… Ну да и то слава богу!.. Куда шествовать изволите?
– Да вот думаю в какой-нибудь трактир зайти пообедать, – сказал Черепов.
– Самое настоящее дело! И я за тем же! – подхватил Прохор. – Я в Английский клуб еду, и буде вам то не в противность и все равно, где ни обедать, то поедемте вместе. Я ведь старый член, запишу вас гостем, а ныне там новому повару вторительная проба делается. Преотменный повар, я вам скажу! Поедемте!
Черепов согласился, и поплюевский рысак помчал обоих знакомцев к Английскому клубу.
Повар действительно был преотменный и показал себя на славу, так что Прохор с чувством самоуслаждения отдал всю достодолжную дань справедливости его искусству и объедался до отвала. Здесь была вся московская знать, заштатные деятели Семилетней войны и вообще Елизаветинской эпохи, пред которыми люди "времен очаковских и покоренья Крыма" почитались в некотором роде как бы молокососами. Тут были и сенаторы, и генералы не у дел, и дипломаты Бестужевской школы, и экс-губернаторы, и вообще все то, что давало Москве особый тон и цвет несколько брюзгливой и недовольной, но благодушной и патриархальной оппозиции новым людям и новым порядкам. Мнения здесь высказывались громко и независимо. Тут же присутствовало в качестве гостей и несколько петербургских стариков, некогда сослуживцев и старых приятелей московским старцам.
И те и другие встретились здесь за обедом радостно, как родные после долгой разлуки, и от удовольствия, казалось, помолодели. Застольная беседа оживлялась воспоминаниями: кто рассказывал про службу в Оренбургском крае еще при Татищеве[288], кто про Пугача[289] и Шамхала[290] Тарханского, и про Остермана[291], и про Миниха[292], кто о переформировании Берг-коллегии[293] и московского архива что-то доказывал, кто про панинскую ревизию, а кто и кёнигсбергскую фрейлен Летхен вспоминал, и варшавскую панну Цецилию… К общей потехе каждый прилагал свое, не стесняясь; анекдот шел за анекдотом. Доставалось, кстати, и современным порядкам и нововведениям… Старички будировали[294] и высказывали вместе с тем свое старинное, отменно тонкое умение вести в обществе умные и вместе приятнейшие беседы. А седовласые откормленные лакеи меж тем разносили по разным концам столов то изумительную кулебяку, то чудовищных стерлядей на серебряных блюдах, и старший клубный метрдотель[295] с гордым сознанием собственного достоинства предлагал состольникам «манзанеллы, каркавеллы или франконского» и иные самые тонкие вина. Встав от стола с раскрасневшимися щеками и взвеселившимся от воспоминаний сердцем и проходя мимо бюста императрицы Екатерины, старики вдруг словно опомнились, остановились, молча посмотрели на нее, как на живую, молча взглянули друг на друга, отерли глаза и отошли со вздохом.
Черепов, окончив обед, прошел покурить и отдохнуть в диванную. В мягком полусвете этой уютной комнаты как-то особенно хорошо дремалось под тихий говорок клубных старожилов, которые искони удалялись сюда для послеобеденной дремы и послеобеденной беседы.
Вдруг ему показалось, что кто-то произнес имя графини Елизаветы Ильиничны. Очнувшись тотчас же от легкого полузабытья, Черепов кинул взгляд в ту сторону, откуда послышалось это имя, и увидел в углу на диване графа Ксаверия Балтазаровича, подле которого сидел Нарышкин.
– Сколь она прелестна! – старчески восторженно восклицал Лопачицкий. – Сколь прелестна! В особливости на последнем куртаге…
– "Стыдно, брат, на старости влюбляться!" – слегка похлопывая его по колену, подтрунивал Нарышкин.
– Ба-а!.. Но разве я столь стар, черт возьми!
– Однако!
– Однако я желал бы иметь потомка – вот что!
– Зачем это, милый ментор моей юности?
– Затем… затем… Ну, хоть затем, дабы род не угас, имя передать и состояние.
– Поздно хватился, брат.
– Для чего так? Для чего же поздно?
– Да для того, что потомка у тебя не будет.
– На каком основании не будет?
– Фу, боже мой! Да тебе сколько лет?
– Мне… Мне всего только семьдесят два года.
– А-а! Ну, это дело инакого рода! – согласился Нарышкин. – Коли так, то женись смело: в семьдесят два года дети всегда бывают, и непременно!
– Ты таково думаешь?
– Уверен в том, ибо таков закон натуры. Вот видишь ли, – продолжал Нарышкин, – в пятьдесят они еще иногда могут быть, но с трудом; в шестьдесят их совсем не бывает, но в семьдесят два – наверное и непременно! Надлежит только взять за себя молоденькую!
– Вот-вот!.. Я так и думаю, так и намерен! – подхватил плешивый селадон[296], потирая руки.
– Только гляди, брат, опасайся знатного риваля[297]! – шутя предостерег Нарышкин.
– Кого это?… Кто таков риваль мой? – прищурясь на собеседника, пренебрежительно двинул губой Лопачицкий.
– А Нелидов-то? Ты что себе думаешь?
– Oh, mon cher! Се n'est qu un, damoiseau![298] – самоуверенно махнул рукой граф Ксаверий Балтазарович. – Какой это риваль мне! Помилуй!
– Однако, говорят, что не ныне-завтра он сделает формальное предложение, и это мною из наивернейших источников почерпнуто.
– Пф! Ему откажут!
– Едва ли. За него ратуют пять кузин и две тетки. Да и самой-то ей, кажись, он вовсе не претит.
– Н-ну, mon cher, то мне лучше знать!
– Твое дело, конечно… А все-таки повторяю вслед за твоим попугаем: "Стыдно, брат, на старости влюбляться!"
– Alons donc, farceur![299]– с некоторой досадой мотнул головой влюбленный селадон и поднялся с места.
Этот разговор произвел на Черепова неприятное впечатление. Ему больно было слушать, что к той, кого он чтил столь высоко, люди относятся так легко, так шутливо, что этому поеденному молью, облезлому старцу может же вдруг прийти оскорбительная мысль сделать ей предложение. Но больнее всего кольнуло его в сердце известие о намерениях юного генерал-адъютанта. Нарышкин, по-видимому, говорил совершенно серьезно и столь утвердительно, что с этой стороны Черепов почувствовал серьезную опасность. Нелидов молод, красив, умен, образован; один из первейших любимцев государя; пред ним впереди еще более блистательная карьера – при таких условиях что препятствует ей отдать ему руку и сердце?
С пылающей головой и щемящим, тоскливым чувством в душе вышел Черепов из Английского клуба и быстрыми шагами бесцельно пошел по тускло освещенным московским улицам. Он шел, не глядя, куда идет, и ничего не замечая ни пред собой, ни около себя. В голове его вертелась в каких-то туманных обрывках все одна назойливая мысль, центром которой была графиня Елизавета и рядом с нею этот ненавистный, но прелестный Нелидов; в сердце подымались то злоба, то горечь и слезы, и казалось ему порой, будто земля ускользает из-под его ног и вместе с нею ускользало все его счастие и дымом разлетались мечты и надежды.
XVIII. Масонская ложа
Двор и гвардия вернулись в Петербург, где обыденная жизнь того и другой вошла в свои колеи, резко и твердо обозначенные для них императором еще с первых дней его воцарения. Черепов надеялся, что после московских торжеств и праздников графиня Елизавета Ильинична, почувствовав себя опять среди своей мирной и тихой домашней обстановки, захочет несколько отдохнуть от светского рассеяния, более сосредоточиться в самой себе и тогда «авось-либо и про нас, грешных, вспомнит, авось-либо станет по-старому уделять долю своей дружелюбной внимательности и – как знать! – быть может, теперь-то и заметит, что она весьма не чужая моим сердечным чувствованиям». Так думал и надеялся Черепов, но – увы! – мечты его пока еще не оправдывались на деле: графиня Елизавета при встречах была с ним и приветлива, и любезна, но под этой любезностью как-то не чувствовалось той простоты и задушевности, какая была в ней прежде. Ему казалось, будто она в отношении его все еще находится в тумане той рассеянности, в которой находилась все время московских празднеств, и он с болью в душе сознавался себе, что эта рассеянность чуть ли не выражает полнейшего равнодушия к нему, – так казалось Черепову, и потому состояние внутренней затаенной тоски почти не покидало его. Все товарищи и приятели не без сожаления замечали промеж себя, что, положительно, он изменился.