Петр Краснов - Понять - простить
Светик торопился «домой». Но когда вышел во влажный сумрак улицы, сообразил, что у него дома нет, что "Grand Hotel de France et de Suisse" с крошечным номером — не дом. Он тихо пошел от ресторана. Ара нагнала его в такси и забрала с собой. Всю дорогу она молча плакала. Сейчас, когда он снял пальто и шапку, каким-то нерешительным шагом подошел к кушетке и устало опустился на нее, она, скинув нарядное манто, положив шляпу на комод, полураздетая в своем модном платье из тонкой материи, подхваченном сбоку, с большим вырезом, под которым были только серые шелковые чулки, села на колени Светику и обняла его ароматной теплой, мягкой рукой.
Он чувствовал запах вина, духов и тела и понял, что она возбуждена вином, страстью и всем совершившимся. Он понял, что опять, как тогда на Саперном, когда его взяли солдаты, — он для нее герой, и она готова на все. Он понял, что сегодня к страсти у нее примешивается острое ощущение, что это последняя страсть обреченного на смерть. Но он был холоден. Вялым движением он обнял ее за талию и поцеловал горячую щеку.
— Что с тобой? — сказала Ара.
Она пересела на стул и, опершись руками на спинку и опустив на руки голову, внимательно заглянула в глаза Светику.
— Что со мной? — повторил Светик. — Не знаю… Не знаю, что надо делать в случаях, подобных моему. Отдаться страсти и прямо от ее забвения перейти в вечность? Ты передо мной… Ты прекрасная, ты и желанная… И… я не могу…
— Ты устал, мой родной. Переволновался… Хочешь коньяку?
— Нет, Ара, не в этом дело. А в необычайности моего положения и его безнадежной глупости. Мои товарищи — все беднота, впроголодь питающаяся, оборванная и босая, собрали последние гроши, чтобы снарядить меня на разведку, в Париж, и в мировом центре узнать: что же дальше, на что надеяться, чего ожидать? И вот, вместо разведки, в первый же день — ресторан, встреча с женщиной и глупая дуэль… И смерть. И задаю себе я вопрос. Что это? Дикая случайность, или ничего другого и не могли дать мне Париж и русская «эмиграция»? Какой ответ я дам тем, кто борется и изнемогает в борьбе, кто плывет по серому бесконечному морю, покрытому валами мертвой зыби, не видит берега и чьи руки устали и не в силах больше грести? Какой маяк укажу я им, какую обетованную землю открою?.. Вино, женщины, рестораны, джаз-банд, танго… И самоубийство… Ты понимаешь, Ара, мне кажется, что волей судьбы я поднят на самую вершину человеческой пошлости и, конечно, ниже упасть, как в темноту могилы, я не могу.
— Все я… Глупая женщина!
— И чего только я тут не наслушался!.. Как многие мне говорили: "Ни Врангель — ни Ленин"… Они не знают, чего хотят. Все растворилось в шкурном вопросе: быть или не быть… Как дотянуть свои сбережения, чтобы продолжать жить старой барской жизнью?.. А Россия?.. Армия?..
— Ты, Светик, меня не осуждаешь?
— Нет, Ара… Может быть, так надо. Я не мог сказать им ничего. Пьют, едят, танцуют и забыли… забыли про нас. Мне легче пустить себе пулю в лоб, чем видеть их отчаяние.
— Это не так, Светик… Почему ничего?
— А что же?.. Кругом холодный пессимизм и сомнение в возможности победить большевиков.
— Князь тебе говорил, что открываются новые горизонты, что имя найдено и еще в нынешнем году потребуются все ваши силы, чтобы идти в Россию и нести в нее свет, правду и порядок. Ты не понял это? Ты это не почувствовал?
— Я понял, но не почувствовал. Если это дело в руках Муратовых и Лобысевичей-Таранецких, то лучше пусть и не берутся за него.
— Значит, не понял. Не партии, — говорил князь Алик, — но все русские объединяются теперь около одного человека — и человек этот спасет Россию… Хочешь?.. Уезжай… и скажи это им… Хочешь, напиши им и пошли завет: держаться и ждать.
— Ждать! Уже нет силы дольше ждать… Ты-то веришь, Ара?
— Я?.. Да… Я верю, что Россия в ближайшие годы увидит освобождение и будет двинута к новой жизни. Я не увижу этого. Я больна. Я жить не хочу… Залеченной, с боязнью иметь ребенка, с боязнью паралича. Брр… Поживу, сколько хочется, и довольно.
Она примолкла. Холодная и торжественная под алым светом фонаря-тюльпана, стояла низкая широкая постель, и опять казалась она Светику печальным катафалком, ожидающим гроба. Мертвая тишина была во всем доме. Париж успокаивался и замирал.
— Эти девять лет, Ара, — девять лучших лет моей жизни, я прожил на волосок от смерти. Я четыре раза был ранен. Плен, смертные пытки, расстрел у большевицкой стенки, смерть от тифа, холеры, — все это так часто грозило мне, что потеряло свою остроту. Я не боюсь смерти. Но, Ара, никогда, никогда я не думал, что моя смерть произойдет от самоубийства, что это будет все… так глупо.
— Уезжай!.. Никто тебя не осудит… Всякий на твоем месте просто уехал бы. К чему страдать! И без того — так много теперь страдания, так мало радости.
— И еще, — не отвечая Аре, продолжал Светик, — когда я думал о жизни, мне хотелось дожить до освобождения России, увидеть снова братьев, сестру, отца и мать. Узнать правду про отца. Узнать, что он… не большевик… И ничего этого я не узнаю.
— Уезжай, — повторила Ара. — Я не осужу тебя, другие тоже со временем поймут — и простят.
— Нет, Ара… Жизнь обязывает. Если уехать — это стать, как социалисты, как большевики. У них — одно земное, одно телесное. Ни Бога, ни чести — ничего. Я знаю… мой отец, еще, когда был юнкером, добровольно наложил на себя крест за какую-то пустую вину, и его мать, моя бабушка, благословила его на это. И мой отец всю жизнь, до самой революции, был тверд, как кремень… И знаю я, что, как ни глупо кажется все, что случилось, моя мать благословит мой печальный конец…
Ара молчала.
— Честь… Долг… Святость знамени… — тихо начал Светик, — неприкосновенность погон и мундира… Доброе имя полка… Честь семьи… Пускай это фетиши… Пускай называют донкихотами тех, кто служит идее, кто начертал на своем знамени одно слово: «Россия», окутал его трехцветным флагом и стал умирать за него на Лемносе и в Галлиполи. Пускай те мученики, что теперь в лесных дебрях и на шоссейных дорогах, под дождем, во вьюгу и непогоду работают на непривычной тяжелой работе, пускай они — донкихоты!.. Но не станет этих донкихотов, и останется — большевицкая чрезвычайка, кровь, трупы, насилия да разврат разнуздавшейся эмигрантщины… Ара! Дон-кихоты спасут Россию!! Умирая за честь, за честное имя по приговору судьбы, я укрепляю то самое донкихотство, без которого весь мир обратится в помойную яму, а люди — в белых навозных червей… Так надо. Прочная бочка была Россия, и точно стальными обручами, была скована она вот этими самыми предрассудками: честь имени, святость знамени, стыдно украсть и нельзя убить. А стали облизываться на оскорбления, стали знамена прятать по обозам, заменили их красными тряпками, сбили эти стальные обручи, и распалась Россия, как бочка без обручей. И стала она мерзостью… Я… Ара… Кусков. Кусковы были бедны. Кусковы несли каторжный труд… Кусковы в быту своем омещанились, но душа-то, Ара, у Кусковых благородная. И они знают, что честь — не пустой звук. Они честью не торгуют. Их честное имя на валюту не купишь. Их спекуляцией не соблазнишь! И честь они предпочитают жизни! Так Богу угодно, чтобы это все было!..
Ара встала. Бледно было ее лицо. В глазах вместо страсти глубокая легла печаль. Она смотрела на Светика, как на святого, как на икону. Нижняя губа опустилась по-детски. Казалось, вот-вот она разрыдается или бросится на колени и станет шептать молитвы.
Светик с благодарностью посмотрел на Ару.
— Ара!
— Что, дорогой мой?
— Моя мать далеко от меня… Может быть, она умерла, и у меня уже нет матери… Ты была мне близка. И, по-современному, я любил тебя… У меня никого кругом. Благослови меня именем матери!
Ара сняла большой образ Божией матери, перекрестилась, поцеловала его, перекрестила Светика и холодными, дрожащими от плача губами, прижалась к нему.
Светик стал на колени, земно поклонился, поцеловал лежавшую на подушке икону и, не оглядываясь, вышел из комнаты.
XXXIII
Было без четверти двенадцать, когда последний поезд метро привез на глухую станцию "Porte d'Auteuil" князя Алика, Лобысевича-Таранецкого и Синегуба. Полная луна сияла на безоблачном небе. Едва намечались в серебристом свете темные деревья Булонского леса. Пахло мягкой сыростью февральской ночи.
Приехавшие прошли по шоссе за старыми укреплениями Парижа. У забора, где что-то строили и где стояли тяжелые машины и локомобили, показалось под деревом черное такси с погашенными фонарями.
— Это Лотосов с графиней, — сказал Синегуб.
Из автомобиля высунулась женская голова в траурной шляпе с креповой вуалью.
Ара всмотрелась и вышла из каретки.
— Противное ощущение, — сказал Алик, — я никогда не присутствовал при смертной казни, но думаю, что должно быть что-нибудь подобное.