Петр Краснов - Два мистических рассказа о Гражданской войне
Обзор книги Петр Краснов - Два мистических рассказа о Гражданской войне
Пётр Краснов
Два мистических рассказа о Гражданской войне
Пётр Николаевич Краснов знаковая фигура в донской истории. Генерал императорской армии, атаман Всевеликого войска Донского, создатель Донской армии, которая два года успешно противостояла натиску большевиков на Юге России. Последовательная борьба с большевизмом привела к тому, что Петр Краснов стал коллаборационистом и приветствовал нападение Гитлера на СССР в 1941 году. В мае 1945 года Краснов был выдан британским командованием советской военной администрации. Этапирован в Москву, осужден за «активную шпионско-диверсионную и террористическую деятельность против СССР» и повешен в Лефортовской тюрьме 16 января 1947 года.
Это широко известная сторона биографии. Но есть и другая. Пётр Краснов был прекрасным публицистом, и великолепным русским писателем. Его произведения неизвестны в России прежде всего по политическим, вышеописанным причинам. Предлагаем на суд читателя два рассказа Петра Краснова, написанных им в разгар Гражданской войны. В них мистика переплетается с кровавой реальностью. Кроме того, эти произведения объясняют логику поступков Краснова — убежденного борца с большевизмом. И еще это прекрасные образцы русской классической литературы начала XX века.
КОГДА ЧАСЫ ПРОБЬЮТ ТРИНАДЦАТЬ
— Тринадцать!
Подполковник Павел Иванович Козловцев окинул нас быстрым взглядом, подсчитал, нахмурился и сказал:
— Пошлите за Карлом Васильевичем.
— Не придет, — отозвался от стола ротмистр де Шеней. — Он теперь на органе играет. Да и вообще к нам не придет.
— Нет, пошли, Коля, непременно пошли, — сказала его жена, единственная дама в нашей офицерской гусарской семье. — Мне и так страшно в этом холодном замке, а тут еще нас тринадцать.
— Послать — пошлю, только знаю, что эта латышская собака не придет к нам.
— Можно верить в дурные дни и в дурные числа, можно не верить. Одним везет в них, другим не везет. Наш поручик Дернов, например, тринадцатого выиграл императорский приз на «Бланкете». Тринадцатого, в японскую войну, получил первую боевую награду: «клюкву» на шашку, произведен в офицеры в пятницу и в понедельник удачно развелся со своею женою.
— Нет, пожалуйста, господа. Я имею основание верить, — сказал подполковник и, зажигая свечи в больших канделябрах, их было два — один на семь свечей, другой — на шесть, предусмотрительно не зажег, будто бы по забывчивости, в первом одной свечи.
— Обстановка повелевает, — суетился подле закуски и водки шустрый Петр Михайлович.
Обстановка в то время была не совсем обыкновенной. Время смутное — 1906 год. Шла атака на власть. Горели иллюминации помещичьих усадеб. Чернь ликовала. Эскадрон стоял «на усмирении» в Лифляндии. Только что сожгли Сосвеген, замок-музей баронессы Вольф, певицы Алисы Барби, где погибли в огне исключительная коллекция нот, редкая скрипка Страдивариуса, рояли, автографы, венки, библиотека: осколки старины и славы. Замок стоял с обугленными стенами.
Внутри, в угле и пепле, валялись черепки фарфора, хрусталь люстр, перекрученные стальные и медные струны, обломки мраморных статуй и ваз.
Сожжен Альт Швинебург, где на глазах хозяина, барона Вольфа, чтобы мучить его, пытали его любимую верную собаку. Отрубили ей лапы, выкололи глаза. Убили бы и барона: уланы выручили…
Кругом пылали корчмы, скирды хлеба, и местный телефон то и дело звал куда-нибудь на помощь.
Замок, где мы расположились, был брошен владельцем. В высоких, богато убранных комнатах стыла тишина и стоял немой холод. Чудились шорохи, стоны. Софья Ивановна уверяла, что в замке должны быть приведения.
На праздник Рождества собрались в нем все офицеры дивизиона. Не приехал заболевший Петренко, и нас оказалось тринадцать.
Стол громадный — точно рыцарский — был накрыт в высоком, мрачном вестибюле, где пылал камин таких размеров, что можно было зажарить целого кабана. Стулья были с прямым и спинками, какие-то — Петр Михайлович сказал:
— «Торжественные».
По закоптелым, сырым, покрытым плесенью стенам висели старинные стальные доспехи и оленьими козьи рога — охотничьи трофеи. Узкие, стрельчатые, точно в готическом соборе, окна глядели в темный, засыпанный снегом парк.
«Гугенотами пахло», как сказал неугомонный Петр Михайлович, разливавший по рюмкам водку и расставлявший добытое в местной корчме вино.
— Господа! Приглашаю! — сказал он, прохаживаясь вокруг стола и осматривая цветные этикетки бутылок. — Батюшки! Названия-то, названия! Какие сногсшибательные. Если таково и содержание — до зеленых чертей можно напиться.
— Оставьте, вы… — сказала Софья Ивановна, зябко кутаясь в накидку, обшитую гагачьим пухом. — Не надо поминать нечистого к ночи. — Нет, вы только посмотрите! «Ковдуранто»! Рижская мадера по цвету и по виду — надо полагать — из черники. «Пуркари». — что-то латышско-французско-итальянское, Пур-ле-мерит, а это — пуркари… Прелесть…
Офицеры выпили и закурили. Стали усаживаться. Из больших дверей, ведших в зал, пахло свежим ельником. Там стояла большая рождественская елка, ее предполагали зажечь ровно после ужина. Часы суетливо постукивали тяжелым маятником. Время отмахивали.
Подполковник сел в голове стола, по правую руку села Софья Ивановна, по левую ее муж, де-Шеней, дальше размещались остальные офицеры. Шесть справа, считая и даму, шесть слева.
— А что же Карл Васильевич? — спросил подполковник.
— Не пришел еще, — откликнулся ротмистр Лебедев.
— Да, вы, Павел Николаевич, не беспокойтесь, — вскочил Петр Михайлович. — Мы против вас ему кресло поставим. Придет, не придет — дело его. А нас все будет будто четырнадцать.
— Ну и ну! — сказал подполковник. После водки он стал как-то мягче и не так беспокоился.
Подполковник был для нас, старых Н-ских гусар, чужим человеком. Он всего месяца три тому назад был переведен к нам из драгунского полка. Со своим прежним полком он тоже стоял «на усмирении» в глухом, лесном северном уезде.
«Кондуранго», «пуркари», жирные пельмени, приготовленные по-сибирски ротмистром Лебедевым, всех развеселили и оживили. Тяжелое кресло, с трудом поставленное Петром Михайловичем и Дерновым, было по-прежнему пустым, но уже никто не беспокоился. Достали какое-то мельхиоровое ведро, положили на нем крест на крест две шашки, на них голову сахара, откупорили старый ром. Стали учинять жженку.
Хлопотал Петр Михайлович. Засучив рукава доломана и занавесившись салфеткой, с видом аптекаря, он то лил в ведро белое вино, то с ложки капал душистым мараскином, то поливал пахучим ромом сахар.
— Господа, погасите свечи! — скомандовал он.
Чиркнула спичка и в темном зале заиграло, колеблясь, прозрачное, синее мертвое пламя.
Кто-то из молодежи несмело начал:
Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные,
Председатели бесед…
и в три голоса с левого края докончили:
Собутыльники седые!
В камине красным полымем блестели осыпающиеся угли. Синее пламя жженки полыхалось во мраке. Пахло елкой, ромом, жженым сахаром, терпким дымком сосновых углей. Часы торопливо постукивали маятником и иногда скрипели, точно вздыхая. Время приближалось к двенадцати. В полумраке большой залы пошли синими тенями высокие окна, и стали внутри за ними ели, усыпанные толстым слоем снега.
Все мы притихли.
* * *Наш маленький полковой доктор, сидевший в середине стола, лысый, в очках, прозванный офицерами Дарвином, нарушил тишину и сказал торжественно, поблескивая стеклами на часы.
— Римляне говорили: «Ех hix una hora mortin est» — что обозначает — из сих один час — есть час смерти.
Никто ничего не возразил.
— Тринадцать… — вдруг сказал подполковник. — А, ведь, я, господа, имею полное основание бояться проклятого этого числа. Там, говорят, привидения, или загробная жизнь — вздор… Предчувствия, предвидения — бабья чепуха. А ей Богу же, нет! И приснись мне пегая кобыла, ежели не так! И опять… Почему на Рождество Христово и вот непременно да что-нибудь и случается? Вы скажете — старик Гоголя начитался. А, ей Богу, тут Гоголь не при чем. Но пришлось мне пережить нечто ужасное. Ну, да ужасного кто из нас не повидал? Помните, в Туккуме… зарезанные драгуны… Это хуже, чем на войне. Опять — суды полевые. Расстрелы. Радости мало. Мне тридцать шестой год уже пошел, кажется, все, сроки вступления в брак и любви выслужил. Могу угомониться… А вот нет. Видно и правда: любви все возрасты покорны… Вы про Аагофскую резню слыхали?
Никто не слыхал.
— Да, глухой край. И в газетах как-то мало писали, — угрюмо сказал подполковник и забарабанил по столу длинными пальцами тонкой породистой руки.