Андрей Зарин - Кровавый пир. За чьи грехи?
— Для всех, государи, горе! Общее горе, и теперь нам сообща надоть за царя-батюшку постоять до последнего издыхания. Поговорить о том надобно. Вот што! Нонче ввечеру, государи, и соберемся здеся! Ты, Иван Федорович, где стал?
— А у себя, в осадном дворе!
Воевода затряс головою:
— Не можно это! Там тебе конец будет, а того хуже дочушке твоей. Помилуй, под боком посадские. Они нонче все в сторону гладят, батюшку поджидают.
Лукоперов растерялся:
— Куда же деваться?
— Куда! Да ко мне, милостивец! У меня, слава Те Господи, местов хватит! Вон, все они у меня и с людишками своими, и с бабами. Я вдовый, а принять-то могу всякого.
— Как же так, Кузьма Степанович!
— Глупство! Вы мне все милостивцами на моем воеводстве были, так мне ли покидать вас!
— Вестимо, Иван Федорович, умирать все на миру будем! — раздались голоса.
Лукоперов растрогался и низко всем поклонился:
— Спасибо тебе, Кузьма Степанович! Вовек не забуду.
— Век-от короток наш! — ответил воевода и сказал: — Не хотите ли, милостивцы, поглядеть, вора иду казнить!
— Какого вора?
— А вот! — Воевода сел, разгладил бороду и рассказал: — Ведомо вам, милостивцы, что разбойник, вор Сенька Разин ноне прелестные письма рассылает со всякими людьми, а те прелестные письма люди эти читают да ими посадских да стрельцов мутят. Слышь, идите, говорит, кто с саблей, кто с ручницею, кто с дубиной на воеводу свово.
— К нашим холопам такая грамотка была! — сказал Лукоперов.
— Ну вот! Пришел это намедни ко мне посадский Кирилка Овсяный да и говорит: "Пришли до Акима, — а Аким этот дворник на осадном дворе у вора-разбойника Васьки Чуксанова, — трое людей с грамоткой и нас, — говорит, — посадских, мутят, срамные речи говорят". "Что же говорят?" — спрашиваю. "А учат, как придет этот Разин, город подпалить, ворота отворить. Степан Тимофеевич, — говорит, — тогда с вами казну всю поделит, а инако всех вас перебьет!" Взял я тута стрельцов с собою да к Акиму на двор. А те трое людишек да Аким увидали и бежать. Я за ними стрельцов. Одного поймали, а других и нет. — Воевода развел руками. — Сгинули! Я конных за надолбы посылал, нет и нет! Не иначе как посадские укрывают. Ну, я которых пытал, в застенке драл. Нет!
— А с тем-то што?
— Ну, а того пытал крепко: кто да откуда. Молчит, собака! А ноне его и вешаю.
Воевода встал.
— Акимки-то двор спалить велел, животы его стрельцам отдал, а за голову три рубля обещал. Идемте, милостивцы!
Все поднялись и гурьбою вышли из воеводской избы.
Лишь только они вышли, стрельцы бросились в тюрьму и скоро вывели оттуда высокого белокурого мужчину, одетого в лохмотья, закованного по рукам и ногам. Лицо его было бледно и в страшных язвах от каленого железа, которым его пытали, волосы были спалены и только клочками торчали на бороде и голове, ноги тяжело волочились по земле.
В одно время с ним показался священник.
— Хочешь исповедаться и приобщиться? — спросил воевода.
— Хочу! — ответил преступник.
Воевода дал знак, и его провели в приказную избу. Пока он исповедовался у попа, воевода говорил со своими гостями:
— Кругом воровские приспешники! За каждым блюди! А как усмотришь? Ну? Теперя, думаю, и у стрельцов уши настороже. Намедни приходили за жалованьем. А какое? Допрежь этого по году не брали, а тут подай! Наскреб это я им, а сам думаю: воры! Продадут!
В это время священник вышел из избы, а за ним преступник.
— Кончили? — сказал воевода. — Ну, ведите!
Стрельцы окружили преступника, сзади него стал палач с веревкою в руке. Воевода подал знак, заиграли на трубах, ударили в тулумбасы, и вся процессия двинулась по городу. Народ сбегался и провожал их толпою.
Они через городские ворота вошли в посад и остановились на посадском рынке. Там уже подле ворот в надолбы стояла виселица.
Воевода дал знак, и все остановились. С преступника сбили кандалы. Палач перекинул веревку и надел петлю на шею, слегка стянув ее рукою.
— Православные христиане! — вдруг сиплым голосом заговорил преступник, ослабляя веревку. — Дайте Христа Бога ради винца чарочку! В горле пересохло, ей-ей! А как выпью, веселей будет и на тот свет идти, ей-Богу! И веревка-то лучше на шее ляжет!
— Тьфу! — плюнул священник. — Богомерзник!
— Ладно, ладно, мил человек! — послышались в толпе голоса.
— А пусть его в последях, — добродушно сказал воевода, и палач приостановился, намотав на руку веревку.
Несколько посадских бросились в кабак и мигом принесли под виселицу кружку вина.
Преступник ухватил обеими руками кружку и хрипло прокричал:
— Много лет здравствовать нашему батюшке Степану Тимофеевичу!
— Не давать! — замахал воевода руками, но тот уже выпил.
— Врешь, воевода! — сказал он, бросая кружку. — Теперь вешай!.. Придет он, наш батюшка! Рассчитается за свово сынка!
— Тяни! — кричал воевода.
Палач уперся ногою в столб виселицы и потянул веревку; несчастный взлетел на воздух, взмахнув судорожно руками, и закачался на виселице. Палач завертел конец веревки вкруг столба и отошел.
Молчание воцарилось на площади.
— Ну, смотрите и вы у меня! — грозно заговорил воевода, обращаясь к толпе. — Вот так собачьей смертью пропадет всякий, кто станет ворам приятствовать! Знаю, — он погрозил палкою, — есть промеж вас изменники, ворам потатчики, ну, да ужо доберусь до них! Всех выведу! По глазам увижу и в застенок пошлю! Идем, государи! — сказал он кротко гостям, и все пошли назад в город.
Лукоперов простился со всеми.
— Смотри, — сказал ему воевода, — переезжай пока до худа ко мне во двор, а ввечеру будем все думу думати!
— Спасибо, Кузьма Степанович!
Лукоперов вернулся, взял дочь и приказал холопам везти добро на воеводский двор.
— Оно, доченька, — говорил он Наташе, — там тебе покойнее будет. И подружки найдутся!
— Мне все равно, батюшка, — равнодушно ответила она, и ей действительно было все равно, так переволновалась она за последние какие-нибудь два месяца. Отчаянье сменилось надеждою, надежда страхом, беспрерывные волнения, томленье неизвестностью, тоска одиночества так утомили ее душу, что она стала на время как-то безучастна ко всему окружающему, а старик говорил ей:
— Вон везде смута какая пошла! Холоп на свово господина поднялся, церковь сквернят, государево имя поносят! А твой-то Васька к ним, к ворам, ушел. Душу человеческую загубил! Плюнь на него, доченька! Вор он, богопротивец, клятвопреступник, государю крамольник!
Наташа вздрагивала, бледнела и ничего не отвечала отцу, а в душе ее слабо поднимался супротивный голос: "Вы его таким сделали!"
Но этого голоса не слыхал Лукоперов и продолжал:
— Так-то лучше, доченька! Отсидимся от воров, я тебя за князя замуж отдам. Княгинюшкой будешь. Я тебе буду поклоны бить. Молись Богу, дитятко, от вора отбиться!
Воевода для гостей своих новых, отцу и сыну отвел одну горенку, а Наташу поместил в светелке, в терему, особнячком. В терему поселились на это время жена и дочь Жирова, жена Паука, да еще немало дворянских жен и дочерей. К ним в услужение приставил воевода трех посадских девушек. Днем собирались они в общей горнице и коротали время за пяльцами, к ночи расходились по своим светелкам, и ни печали, ни страхи не касались их сердец. Слыхали они, что вор идет, знали, что замутил он их холопов и усадьбы через него спалили, но считали город со стрельцами охраною крепкой и пели свои песни и гуторили свои речи, оглашая терем смехом звонким и раскатистым…
К ужину у воеводы собрались все помещики.
Поставил он перед каждым кубок, на столе выставил бутыли, сулеи да жбаны и начал речь:
— По мне, милостивцы, сухая ложка и рот дерет, без вина слаба голова, без похмелья не быть разуменья. Так ли?
— Ладно говоришь, Кузьма Степанович! — одобрил его Лукоперов, охочий до выпивки. — С пустой головы мало толку!
— Так и выпьем! Поначалу во здравие государя нашего батюшки!
Все дружно выпили и опрокинули свои кубки.
— Много лет ему, батюшке, здравствовать!
— А вторую за одоление врага нашего, вора поганого!
— Ладно говоришь, воевода!
— Ну, а третью за совет да любовь!
Лицо воеводы разгорелось, глаза заискрились. Он расправил усы и бороду и начал:
— Государь-батюшка еще три, почитай, месяца назад писал: жить вам, воеводы, с бережением! А чего беречься, милостивцы, да и как? Людишки воры, стрельцы — налицо!.. А теперь и подошло время.
Он тяжко вздохнул.
— Людей-то у меня: стрельцов восемь сотен да тридцать четыре пушкаря на двадцать четыре пушки. Теперь опять посадские, про тех с опаскою думать надобно, да ваших холопов сотня, может, наберется. И все!
Он опять вздохнул.
— Написал я теперь в Тамбов и Пензу, в Симбирск и Казань, да думаю, мало с того толку, потому сам от них грамотки получил. Просят людишек. Ха-ха-ха! А я у них! Так и гоняем гонцов! И все же поберечься надобно.