Михаил Шолохов - Тихий Дон
– Ты без коня приехал?
– Как так – без коня? С конем и с полной боевой выкладкой. Коня мне в околодок ребяты прислали. Только не в этом дело; посоветуй: что мне бабе говорить? Или, может, лучше от греха к тебе пойтить переночевать?
– Нет уж, к черту! Ночуй дома. Скажи, что раненый. Бинт есть?
– Есть личный пакет.
– Ну и действуй.
– Не поверит, – уныло сказал Прохор, но все же встал. Порывшись в сумах, ушел в горницу, негромко сказал оттуда: – Прийдет она – займи ее разговором, а я на одной ноге!
Григорий, сворачивая папироску, обдумывал план поездки. «Лошадей спрягем и поедем на паре, – решил он. – Надо на вечер выезжать, чтобы не видали наши, что Аксютку беру с собой. Хотя всё одно узнают…»
– Не досказал я тебе про сотенного. – Прохор, прихрамывая, вышел из горницы, подсел к столу. – Убили наши его на третий день, как я в околодок попал.
– Да ну?
– Ей-богу! В бою стукнули его сзади, на том дело и кончилось. Выходит, зазря я беду принимал, вот что досадно!
– Не нашли виноватого? – рассеянно спросил Григорий, поглощенный мыслями о предстоящей поездке.
– Когда там искать! Началась такая передвижка, что не до него было. Да что это баба моя пропала? Этак и пить расхочется. Когда думаешь ехать?
– Завтра.
– Не перегодим денек?
– Это к чему же?
– Я хучь бы вшей обтрес, неинтересно с ними ехать.
– Дорогой будешь обтрясать. Ждать дело не указывает. Красные в двух переходах от Вешек.
– С утра поедем?
– Нет, на ночь. Нам лишь бы до Каргинской добраться, там и заночуем.
– А не прихватют нас красные?
– Надо быть насготове. Я вот что… Я думаю с собой Аксинью Астахову взять. Супротив ничего не имеешь?
– А мне-то что? Бери хучь двух Аксиньев… Коням будет тяжеловато.
– Тяжесть небольшая.
– Несподручно с бабами ездить… И на холеру она тебе сдалась? То бы мы одни и нужды не знали! – Прохор вздохнул, глядя в сторону, сказал: – Я так и знал, что ты ее с собой поволокешь. Все женихаешься… Эх, кнут по тебе, Григорий Пантелевич, давно кричит горькими слезьми!
– Ну, это тебя не касается, – холодно сказал Григорий. – Жене об этом не разбреши.
– А раньше-то я разбрехивал? Ты хучь бы совесть поимел! А дом она на кого же бросит?
В сенцах послышались шаги. Вошла хозяйка. На сером пуховом платке ее искрился снег.
– Метель? – Прохор достал из шкафа стаканчики и только тогда спросил: – Да ты принесла чего-нибудь?
Румяная жена его достала из-за пазухи две запотевшие бутылки, поставила на стол.
– Ну вот и дорожку погладим! – оживленно сказал Прохор. Понюхав самогон, по запаху определил: – Первач! И крепкий до дьявола!
Григорий выпил два небольших стаканчика и, сославшись на усталость, ушел домой.
XXVI
– Ну, война кончилась! Пихнули нас красные так, что теперича до самого моря будем пятиться, пока не упремся задом в соленую воду, – сказал Прохор, когда выехали на гору.
Внизу, повитый синим дымом, лежал Татарский. За снежной розовеющей кромкой горизонта садилось солнце. Под полозьями хрустко поскрипывал снег. Лошади шли шагом. В задке пароконных саней, привалившись спиной к седлам, полулежал Григорий. Рядом с ним сидела Аксинья, закутанная в донскую, опушенную поречьем шубу. Из-под белого пухового платка блестели, радостно искрились ее черные глаза. Григорий искоса посматривал на нее, видел нежно зарумяневшую на морозе щеку, густую черную бровь и синевато поблескивающий белок под изогнутыми заиневшими ресницами. Аксинья с живым любопытством осматривала заснеженную, сугробистую степь, натертую до глянца дорогу, далекие, тонущие во мгле горизонты. Все было ново и необычно для нее, привыкшей не покидать дома, все привлекало ее внимание. Но изредка, опустив глаза и ощущая на ресницах приятный пощипывающий холодок инея, она улыбалась тому, что так неожиданно и странно сбылась давно пленившая ее мечта – уехать с Григорием куда-нибудь подальше от Татарского, от родной и проклятой стороны, где так много она перестрадала, где полжизни промучилась с нелюбимым мужем, где все для нее было исполнено неумолчных и тягостных воспоминаний. Она улыбалась, ощущая всем телом присутствие Григория, и уже не думала ни о том, какой ценою досталось ей это счастье, ни о будущем, которое было задернуто такой же темной мглой, как и эти степные, манящие вдаль горизонты.
Прохор, случайно оглянувшись, заметил трепетную улыбку на румяных и припухших от мороза губах Аксиньи, с досадой спросил:
– Ну, чего оскаляешься-то? Невеста, да и только! Рада, что из дому вырвалась?
– А ты думаешь, не рада? – звонко ответила Аксинья.
– Нашла радость… Глупая ты баба! Ишо не видно, чем эта прогулка кончится, и ты загодя не ухмыляйся, прибери зубы.
– Мне хуже не будет.
– Погляжу я на вас, и до того тошно мне становится… – Прохор яростно замахнулся на лошадей кнутом.
– А ты отвернись и – палец в рот, – смеясь, посоветовала Аксинья.
– Опять же оказалась ты глупая! Так я с пальцем в роте и должон до моря ехать? Выдумала!
– Через чего же это тебе тошнота прикинулась?
– Молчала бы! Муж-то где? Схватилась с чужим дядей и едешь черт-те куда! А ежели зараз Степан в хутор заявился, тогда как?
– Знаешь что, Проша, ты бы в наши дела не путался, – попросила Аксинья, – а то и тебе счастья не будет.
– Я в ваши дела и не путаюсь, на шута вы мне сдались! Сказать-то я могу свою мнению? Или мне с вами заместо кучера ехать и с одними коньми гутарить? Тоже, выдумала! Нет, ты хучь серчай, Аксинья, хучь не серчай, а драть бы тебя надо доброй хворостиной, драть, да ишо и кричать не велеть! А насчет счастья меня не пужай, я его с собой везу. Оно у меня особое, такое, что и петь не поет, и спать не дает… Но, проклятые! Всё бы вы шагом шли, сатаны лопоухие!
Улыбаясь, Григорий слушал, а потом примиряюще сказал:
– Не ругайтесь попервам. Дорога нам лежит длинная, ишо успеете. Чего ты к ней привязываешься, Прохор?
– А того я к ней привязываюсь, – ожесточенно сказал Прохор, – что пущай она мне зараз лучше поперек не говорит. Я зараз так думаю, что нету на белом свете ничего хуже баб! Это – такое крапивное семя… это, братец ты мой, у Бога самая плохая выдумка – бабы! Я бы их, чертей вредных, всех до одной перевел, чтобы они и не маячили на свете! Вот я какой на них злой зараз! И чего ты смеешься? Дурачье дело – над чужой бедой смеяться! Подержи вожжи, я слезу на минуту.
Прохор долго шел пешком, а потом угнездился в санях и разговора больше не заводил.
Ночевали в Каргинской. Наутро, позавтракав, снова тронулись в путь и к ночи оставили за собой верст шестьдесят дороги.
Огромные обозы беженцев тянулись на юг. Чем больше удалялся Григорий от юрта Вешенской станицы, тем труднее становилось найти место для ночлега. Около Морозовской стали попадаться первые воинские части казаков. Шли конные части, насчитывавшие всего по тридцать-сорок сабель, нескончаемо тянулись обозы. В хуторах все помещения к вечеру оказывались занятыми, и негде было не только переночевать, но и поставить лошадей. На одном из тавричанских участков, бесцельно проездив в поисках дома, где бы можно было переночевать, Григорий вынужден был провести ночь в сарае. К утру намокшая во время метели одежда замерзла, покоробилась и гремела при каждом движении. Почти всю ночь Григорий, Аксинья и Прохор не спали и только перед рассветом согрелись, разложив за двором костер из соломы.
Наутро Аксинья робко предложила:
– Гриша, может, передневали бы тут? Всю ночь промучились на холоду и почти не спали, может – отдохнем трошки?
Григорий согласился. С трудом он нашел свободный угол. Обозы с рассветом тронулись дальше, но походный лазарет, перевозивший сто с лишним человек раненых и тифозных, тоже остался на дневку.
В крохотной комнатушке, на грязном земляном полу спало человек десять казаков. Прохор внес полсть и мешок с харчами, возле самых дверей постелил соломы, взял за ноги и оттащил в сторону какого-то беспробудно спавшего старика, сказал с грубоватой лаской:
– Ложись, Аксинья, а то ты так переморилась, что и на себя стала не похожа.
К ночи на участке снова набилось полным-полно народу. До зари на проулках горели костры, слышались людские голоса, конское ржание, скрип полозьев. Чуть забрезжил рассвет – Григорий разбудил Прохора, шепнул:
– Запрягай. Надо трогаться.
– Чего так рано? – зевая, спросил Прохор.
– Послухай.
Прохор приподнял от седельной подушки голову, услышал глухой и далекий раскат орудийного выстрела.
Умылись, поели сала и выехали из ожившего участка. В проулках рядами стояли сани, суетились люди, в предрассветной тьме кто-то хрипло кричал:
– Нет уж, хороните их сами! Пока мы выроем на шесть человек могилу – полдень будет!
– Та хиба ж мы обязаны их ховать? – спокойно спрашивал второй.
– Небось зароете! – кричал хрипатый. – А не хочете – пусть лежат, тухнут у вас, мне дела нет!