В Вересаев - Без дороги
Как взрыв, раздался злобно-радостный рев. Я быстро спустился с крыльца и вошел в середину толпы.
- Что это, господа, чего вы?
- Фершала давай своего!
Серьезно и озабоченно я спросил:
- Фельдшера? Зачем он вам?
Маленький худощавый старик с красными глазами, торопливо засучивая рукава, протиски-вался ко мне сквозь толпу.
- Зачем?.. Зачем?..- бессмысленно повторял он и рвался ко мне, наталкиваясь на плечи и спины.
Я шагнул навстречу.
- Ну вот, он мне объяснит, погодите кричать... Пропустите же его, дайте дорогу!.. Вот... Ну, в чем дело? - коротко и решительно обратился я к старику.
Мы очутились друг против друга. Старик опешил и неподвижно смотрел на меня.
- Что такое случилось?
Он быстро и оторопело пробормотал:
- Вы чего народ морите?
Я удивленно поднял голову.
- Что такое? Мы - народ морим?! Откуда это ты, старик, выдумал? Народу у меня в больнице лежало много,- что же, из них кто-нибудь это сказал тебе?.. Не может быть! Спросить многих можно,- мало ли у нас выздоровело! Рыков Иван, Артюшин, Кепанов, Филиппов... Все у меня в больнице лежали. Ты от них это слышал, это они говорили тебе? - настойчиво спросил я.
Старик странно морщился и дергал головою.
- Мы, господин, знаем... Мы все-е знаем!..
- Ну, нет, брат, погоди! Дело тут серьезное. Если знаешь, то толком и говори. Где мы народ морили, когда?.. Господа, может быть, из вас кто-нибудь это скажет? - обратился я к окружаю-щим.
Никто не ответил. Отовсюду смотрели чуждые, враждебно выжидающие глаза. Сзади вытяги-вались головы с нетерпеливо хмурившимися лицами. Ванька Ермолаев, закусив губу, с насмешли-вым любопытством следил за мною.
- Ну, хорошо, вот что! - решительно произнес я.- Пойдемте сейчас все вместе в барак, спросим тех, кто там лежит, что они скажут: делаем мы им какое худо или нет. Если что скажут против меня,- я в ответе.
- Да пойдем, чего там! Думаешь, боимся барака твоего? - быстро сказал Ванька Ермолаев и двинулся с места.
- Пойдемте!
Толпа колыхнулась, и мы направились к бараку.
Я закурил папиросу и заговорил:
- Ведь вот, господа, пришли вы сюда, шумите... А из-за чего? Вы говорите, народ помирает. Ну, а рассудите сами, кто в этом виноват. Говорил я вам сколько раз: поосторожнее будьте с зеле-нью, не пейте сырой воды. Ведь кругом ходит зараза. Разорение вам какое, что ли, воду прокипя-тить? А поди ты вот, не хотите. А как схватит человека,- доктора виноваты. Вот у меня недавно один умер: шесть арбузов натощак съел! Ну, скажите, кто тут виноват? Или вот с водкой: говорил я вам, не пейте водки, от нее слабеет желудок...
- Нет, господин, вино не вредит! - вмешался шедший рядом мастеровой.Она эту самую заразу убивает, она в пользу.
- В пользу? А вот приходите-ка в больницу после праздника: как настанет праздник, выпьет народ, так на другой день сразу вдвое больше больных; и эти всего легче помирают: вечером принесут его, а утром он уж богу душу отдает.
- И похмелиться не поспевши, го-го! - засмеялись в толпе.
- Чего смеетесь? Дурье! - строго остановил Ванька Ермолаев.
Вдали виднелся барак. Чтоб не беспокоить больных, я решил взять с собою только двух-трех человек, а остальных оставить ждать у барака.
Вдруг из-за угла мелочной лавки показался приземистый фабричный в длинной синей чуйке. Он, видимо, искал нас и, завидев толпу, побежал навстречу. Я живо помню его бледное лицо с низким лбом и огромною нижнею челюстью... Все произошло так быстро, как будто сверкнула молния. Толпа раздалась. Человек в чуйке молча скользнул по мне взглядом и вдруг, коротко и страшно сильно размахнувшись, ударил меня кулаком в лицо. У меня замутилось в глазах, я отшатнулся и схватился за голову. В ту же минуту второй удар обрушился мне на шею.
- Го-о... Бе-ей!! - неистово завопил говоривший со мною старик и ринулся на меня, и все кругом всколыхнулось.
От толчка в спину я пробежал несколько шагов; падая, ударился лицом о чье-то колено; это колено с силою отшвырнуло меня в сторону. Помню, как, вскочив на ноги и в безумном ужасе цепляясь за чей-то рвавшийся от меня рукав, я кричал: "Братцы!.. голубчики!..." Помню пьяный рев толпы, помню мелькавшие передо мною красные, потные лица, сжатые кулаки... Вдруг тупой, тяжелый удар в грудь захватил мне дыхание, и, давясь хлынувшею из груди кровью, я без созна-ния упал на землю.
19 августа
Я уж третий день лежу в больнице. У меня открылось сильное кровохарканье, которое еле остановили; дело плохо. Меня два раза навестил губернатор, навестили еще какие-то важные лица. Все они говорят мне что-то очень любезное, крепко жмут руку. Я смотрю на них, но мало пони-маю из того, что они говорят. Гвоздем сидит у меня в голове воспоминание о случившемся, и сердце ноет нестерпимо. И я все спрашиваю себя: да неужели же вправду это было?.. И, однако, это так: я лежу в больнице, изувеченный и умирающий; передо мною, как живые, стоят перекоше-нные злобой лица, мне слышится крик "бей его!..". И они меня били, били! Били за то, что я пришел к ним на помощь, что я нес им свои силы, свои знания - всё... Господи, господи! Что же это - сон ли тяжелый, невероятный или голая правда?.. Не стыдно признаваться,- я и в эту минуту, когда пишу, плачу, как мальчик. Да, теперь только вижу я, как любил я народ и как мучительно горька обида от него.
Нужно умирать. Не смерть страшна мне: жизнь холодная и тусклая, полная бесплодных угры-зений,- бог с нею! Я об ней не жалею. Но так умирать!.. За что ты боролся, во имя чего умер? Чего ты достиг своею смертью? Ты только жертва, жертва бессмысленная, никому не нужная... И напрасно все твое существо протестует против обидной ненужности этой жертвы так и должно было быть...
20 августа
Мне не спится по ночам. Вытягивающая повязка на ноге мешает шевельнуться, воспоминание опять и опять рисует недавнюю картину. За стеною, в общей палате, слышен чей-то глухой ка-шель, из рукомойника звонко и мерно капает вода в таз. Я лежу на спине, смотрю, как по потолку ходят тени от мерцающего ночника,- и хочется горько плакать. Были силы, была любовь. А жизнь прошла даром и смерть приближается - такая же бессмысленная и бесплодная... Да, но какое я право имел ждать лучшей и более славной смерти?
Они били меня, как забежавшую бешеную собаку,- меня, против которого ничего не могли иметь. Пять недель работая среди них, каждым шагом доказывая свою готовность помогать и служить им, я не смог добиться с их стороны простого доверия, я принуждал их верить себе, но довольно было рюмки водки, чтоб все исчезло, и проснулось обычное стихийное чувство. Пять недель! Я в пять недель думал уничтожить то, что создавалось долгими годами. С каких это пор привыкли они встречать в нас друзей, когда видели они себе пользу от наших знаний, от всего, что ставило нас выше их? Мы всегда были им чужды и далеки, их ничто не связывало с нами. Для них мы были людьми другого мира, брезгливо сторонящимися от них и не хотящими их знать. И разве это не правда? Разве иначе была бы возможна та до ужаса глубокая пропасть, которая отделяет нас от них?
Я знаю: то, что я здесь пишу, избито и старо; мне бы самому в другое время показалось это фальшивым и фразистым. Но почему теперь в этих избитых фразах чувствуется мне столько тяже-лой правды, почему так жалко ничтожною кажется мне моя прошлая жизнь, моя деятельность и любовь? Я перечитывал дневник: жалобы на себя, на время, на всё... этим жалобам не было бы места, если бы я тогда видел и чувствовал то, что так ярко и так больно бьет мне теперь в глаза...
23 августа
Трудно писать, рука плохо слушается. Процесс в легких идет быстро, и жить остается не много. Я не знаю, почему теперь, когда все кончено, у меня так светло и радостно на душе. Часто слезы безграничного счастья подступают к горлу, и мне хочется сладко, вольно плакать.
Я часто впадаю в забытье. И когда я открываю глаза, я вижу сидящую у моих ног молчали-вую, понурую фигуру Степана. Как он сюда попал? Я вскоре узнал, он пришел к главному врачу больницы, поклонился ему в ноги и не встал с колен, пока тот не позволил ему оставаться при мне безотлучно. Я не знаю, когда он спит: днем ли проснешься, ночью,- Степан все сидит на своей табуретке - молчаливый, неподвижный... Я смотрю на этого дважды спасенного мною человека, и мне хочется крепко пожать его руку. Я пошевельнусь - он встает и поправляет сбившуюся подо мною подушку, дает мне пить. И я опять забываюсь...
Передо мною стоит Наташа. Она горько плачет, закрыв глаза рукою. Мне странно,- неужели Наташа тоже умеет плакать? Я тихо глажу ее трепещущую от рыданий руку и не могу оторвать от нее глаз. И я говорю ей, чтоб она любила людей, любила народ; что не нужно отчаиваться, нужно много и упорно работать, нужно искать дорогу, потому что работы страшно много... И теперь мне не стыдно говорить эти "высокие" слова. Она жадно слушает и не замечает, как слезы льются по ее лицу. А я смотрю на нее, и тихая радость овладевает мною; и я думаю о том, какая она славная девушка, и как много в жизни хорошего, и... и как хорошо умирать...