Дора Штурман - Городу и миру
А в случае очень мало вероятного крушения коммунистической власти где структура, способная ее перенять? В феврале 1917 года такая структура как будто была наготове, но оказалась беспомощной и безвольной, до полной своей призрачности. Все знают, к чему это привело. Если (во что я пока не верю) нынешняя власть рухнет, перехват ее (до, после или в ходе нового "февральского кабака") с целью ее ужесточения куда вероятнее, чем то же - с целью ее осмотрительной, осторожной, но последовательной и необратимой демократизации. Силы, способные к последнему, пока что о себе не заявляют. Может быть, нынешняя непоследовательная и паллиативная либерализация позволит им определиться, проявиться, объединиться, сорганизоваться и стать реалистической и плодотворной альтернативой власти ЦК КПСС, - не знаю. Не лишне заметить, что для действительно органического превращения социализма в сбалансированную демократию нужно воссоздание, по меньшей мере, двух уничтоженных большевиками классов: свободного крестьянства и предпринимателей. Одного только послабления в вопросах цензуры, воодушевляющего современную советскую интеллигенцию, да и часть эмиграции до состояния экстаза, для этого мало. Создать крестьянина из колхозника и предпринимателя из совслужащего труднее, чем то, к чему шел Столыпин (создание фермера из члена сельской общины). Да власть пока что и не хочет этого.
Второй вопрос - "не расхлябанную тряску, а устойчивость" какого рода предпочитает Солженицын? Как показал исторический опыт, устойчивость предфевральская была мнимой; иначе так фантастически быстро не развалилась бы российская монархия. Большевики создали устойчивость с, по-видимому, очень высоким запасом прочности. Но это устойчивость режима, а не "человеческого существования", - Солженицын же хочет устойчивости именно последнего. "Человеческие существования" до 1953 году уничтожались миллионами, затем - выборочно. До самого недавнего времени в советских условиях индивидуальная человеческая жизнь покупала свою устойчивость (если отмести экологические, алкогольные и прочие неполитические угрожающие воздействия на нее) лишь ценой абсолютной лояльности к режиму, входящему в восьмое десятилетие своей стабильности. Сегодня лица и группы пробуют, как далеко они могут зайти в своих попытках влиять на режим или существовать по своему разумению. И режим, приглядывающийся к этим попыткам, не слишком последователен в своих реакциях: то вроде бы пассивен и терпелив, то властен и агрессивен. Солженицын же хочет хорошо сбалансированных взаимоотношений, когда общество может разрешать свои затруднения, не впадая в хаос, а "человеческое существование" - сохранять устойчивость, не подвергаясь гнету, но и не доходя до самоубийственного своеволия. Не случайно его, как и А. П. Федосеева, привлекает "бесшумная" (Солженицын) швейцарская демократия.
В своем анализе исторических предрассудков "плюралистов" Солженицын решительно отвергает все их иллюзии относительно марксистского учения и относительно большевистского переворота. Он считает этот переворот реализацией марксистского заговора, а марксизм - доктриной, неспособной создать ничего лучше того, что ею уже создано. Отсюда сарказм:
"И даже так рыдают: "развитие марксизма было приостановлено Октябрьской революцией". И размышляет философ: "Октябрьская революция последовательно, не минуя ни одного пункта, опровергла все утверждения марксизма". (Например - марксову "науку восстания", захват банков, телеграфа, власти? диктатуру "авангарда", классовую борьбу? атеизм как стержень идеологии, сокрушение "жандарма Европы"? - да многое...) "Октябрьский переворот - прорыв азиатской субстанции." Но, в противоречие с этим, другой философ: "Пока старые большевики не были истреблены - над ЦК и ЧК клубился дух демократии". (Попал бы ты к ним туда!)
От октябрьского переворота мой обзор несколько разветвится: наши плюралисты стопроцентно единодушны в осуждении старой России и в игнорировании Февраля - но с Октября разрешают себе различие оценок, правда, не слишком пестрое. От этого чтение их не так безнадежно уныло, как я опасался; бывает написано совсем не зло, и не со злости" (X, стр. 140).
Солженицын имеет то преимущество перед диссидентскими публицистами, которых он критикует, что он в течение многих лет целеустремленно изучал и продолжает изучать феномены, ими оцениваемые поверхностно, зачастую сугубо эмоционально, иногда - под влиянием глубоко в них укоренившихся советских стереотипов мышления, советской фразеологии. Из потока "плюралистского" самовыражения выбираются Солженицыным суждения, на его взгляд, одиозно ошибочные. Они сопровождаются короткими ударными репликами-комментариями, противопоставляющими каждому заблуждению истинное суждение, иногда - в форме риторического вопроса. Вот образец этой динамической переклички мнений, своеобразного сатирического диалога:
"Можно встретить такое: "Ленин прежде всего был гений, и нет сомнения в его субъективно честных намерениях... Обаяние его все еще сильно в России, перед ним все еще благоговеют и преклоняются". (Очень сердечно, узнаете? Это Левитин-Краснов.) "Ленин не был убийцей подобно Сталину или Гитлеру" (это наследница ревдемократов. Да это так общеизвестно, что и западным радиостанциям указано не критиковать Ленина, чтобы... не потерять аудиторию в СССР!). "Слово 'советский' глубоко привилось в России и не вызывает у большинства населения отрицательных эмоций". "Советская 'нация' существует... Положительные идеалы 'советскости'" (это - наследник коммунистического вожака). "Коммунистический интернационализм - общемировое движение с общечеловеческими целями" (это - присоединившийся М. Михайлов) а не какой-нибудь "прорыв азиатской субстанции", да и приняли же большевики "самую разумную и умеренную эсеровскую программу" по земле (просто отобрали всю землю государству и весь урожай). Правда, "правящая партия надругалась над идеалами" (мне и самому неудобно, но это - Шрагин). - "Перерождалась и умирала сама партия". Той, в которую "я вступила радостно, давно нет в живых". (Позволительно поправить - что та самая, которая в Киеве 1918 года, вместе и с молодым активом, творила первые каннибальские убийства, а сегодня - в Абиссинии, в Анголе). И хотя "не берусь ответить, почему произошло то, что произошло", но "отречения от моего прошлого никто не дождется". Какая способность к развитию! Дальше и "советское отношение к литературе, к мысли - это вовсе не выражение советских идей", - так понять, что русская традиция, что ли? И, наконец, отступая, отступая по ступенькам, все ж упинаются, что советское правительство - не "самое гнусное" на планете. (А отчего бы тогда не назвать, какое же гнусней?)
Историю своего просветления и умственного обогащения плюралисты не скрывают: "новая интеллигенция" - от XX съезда КПСС. "В 1953 почти никто не сознавал реальности". (Совсем уж глупенькими народ представляют. Сознавали - десятки миллионов, да уже полегли, или языки закусили. "Не сознавали" кто был на элитарном содержании.) А потом "у интеллектуалов будто пала катаракта с глаз". (И как не стыдно такое печатать? Кому "открыл глаза XX съезд" - вот это и есть рабы: о миллионных преступлениях им должны открыть сами палачи, иначе они не догадываются.)" (X, стр. 140-141. Курсив и разрядка Солженицына).
Г. Померанц пытался оспорить саркастическую ссылку Солженицына на ностальгию Р. Лерт по раннему большевизму. Но ведь Солженицын совершенно прав в своем сарказме: даже если Лерт лично ничего предосудительного в своей партийной юности не делала, глубокая и злая историческая ирония присутствует в сопоставлении наших исходных иллюзий с истинным смыслом и ходом пережитых событий. Нам нечего защищать в своем коммунистическом прошлом, кроме искренности и добрых намерений, вымостивших очередную дорогу в ад. Даже если мы только словесно служили немалое время иллюзиям злокачественной утопии, утешаться нам нечем.
Солженицын и здесь (не впервые) отказывается снимать с марксистской коммунистической идеологии ответственность за практику коммунизма. Для него коммунистическая монопартократия - это строй прежде всего идеологически предопределенный. "Плюралисты" не могут понять того, что догматы коммунистической идеологии: уничтожение частной собственности, классовая борьба, диктатура "авангарда пролетариата" и пр. - иначе, чем они реализуются в коммунистической практике XX века, реализоваться не могут. Это вопрос фундаментальнейший, стержневой, потому что тот или иной ответ на него предопределяет либо готовность к новым попыткам воплощения в жизнь коммунистической идеологии, либо решительный отказ от подобных попыток. Солженицын пишет:
"Наиболее изо всех раздумчивый Шрагин настойчиво убеждает нас: "дело не в марксистской идеологии, а в нас самих". О да, конечно, в высшем смысле - в нас самих, да! Во всяком грехе, которому мы поддаемся, например, сотрудничаем на марксистских кафедрах, прежде всего виноваты мы сами. И в том, что сегодня человечество на 50% уже проглочено коммунизмом, на 35% туда ползет, а на 15% шатается, - виноваты сами эти 50, и эти 35, и даже те 15. Но почему уж так вовсе "не в идеологии"? Если мы умираем от яда, хотя бы и добровольно выпитого, - хил наш организм, что не мог сопротивиться, но яд все-таки был?" (X, стр. 142).