Иван Шмелев - Том 4. Богомолье
– Это уж Фирсанов оборудует.
– Дозвольте, скажу-с… – просовывается голова Косого, – горькую шибко уважают, с перехватцем-с!
– Для ихнего сыру… рябчиков тертых, печенков, на коньяке. Зайчий пирог… да без зайца обойдусь: паштет из рябчишной требухи – не отличишь. Хотите – сами по моему леестру, а то я в Охотный могу?.. Сами. Только полная, чтобы воля мне, подручных и медную посуду, очистить кухню… окромя положенного, две бутылки рябиновки. После обеда зачинаю! – и, мотнув головой, уходит.
– Ах, с… с… – говорит отец.
– А во дворце-то как мучились… – говорит Фирсанов, – главный повар чуть от него не удавился. Из-за пирожков только и терпели… выгнали-таки.
– Дозвольте сказать, – опять просовывается Косой, – господин Энтальцев, поздравлятель… приятели с Кингой. – И могу, говорит, для конпании, для разговора, умеет по-ихнему… у Бахрушина в сюртуке сидел, разговоры разговаривал, с Кингой. Просится пообедать, для разговору.
– Вон что. Хорошо бы, правда… – говорит, обдумывая, отец, – у Куманина я гувернантка разговаривала, у Губонина директор от Бромеля. Хоть и может Кинг по-нашему, а надо бы. Да только как бы не напился… и одежи у него нет приличной. Ну, можно, ему сюртук дать.
– Теперь одетый ходит, после тетки тыща рублей ему досталась. И теперь только портвейнец пьет. Ну, рюмочку ему нальете, а стаканчиков не становьте.
– Пусть вечерком зайдет, знаю тебя!
– И никак нет-с, разок только угостил, по случаю тетки.
В кухне шумит Гаранька. Марьюшка даже образа вынесла и гераньку, сидит-пригорюнилась в передней, без причалу, вздыхает-шепчет: «нечитсая сила, окаянный»! Я показываю ей, в утешенье, картинки в поминаньи, как душа по мытарствам ходит. Она вздыхает, тычет пальцем в картинку: «вонон, в аду горит… живой Гаранька! и рыжий, и глаз зеленый, злющий… такой же окаянный». В кухне, говорят, сущий ад. Поварята визжат в чаду, выскакивают на двор, как шпаренные, затылки все потирают: скалкой Гаранька лупит. Гремят кастрюли, плита таки и полыхает, – как бы пожару не натворил. Косой заглядывает в окошко кухни и отходит на-цыпочках, поднявши руки: «ох, чего вытворяет, мудрователь!» Затребовал льду корзину, дров, чтобы без сучка, березовых… такой леестр прописал – половины в Охотном не достали, к Андрееву погнали, на Тверскую. Лимонов, синдерею, дикого меда палок, персу самого едкого, хвостов бычачьих… на рябчиков и смотреть не стал – «с прострелом, не годятся!» На какие-то кеки-пряники ананасов затребовал… Поварята визжат: «мельчей колите, в лучину велит щипать!» – дровами недоволен. В кухню войти – Боже сохрани! Дворник носил дрова… – «глядеть страшнр, говорит… – ножом пыряет, а кругом и огонь, и лед!» Все говорят: «он и так-то въедлив, а как при деле – и не связывайся с ним лучше, ножом запорет». Я и к кухне не подхожу.
Вечером, Горкин со скорняком сидят под сараем на досках, что-то всё шепчутся. Я спрашиваю опять, почему обед небывалый, а Горки только: «папашенька чудит, и наше с тобой дело». Скорняк говорит: «им не обед, а по Геям бы… мы турков победили, а они нам навредили!» Я спрашиваю – «кому по шее?» А Горкин сердится: «нечего тебе встреваться», И вдруг, из кухни бежит Гаранька! и – прямо под колодец. Кричит Косому: «качай, запарился!» Утирается колпаком, вытаскивает бутылку и, из горлышка – буль-буль-буль. Глаза у Гараньки страшные-кровяные, на фартуке – нож огромный, болтается. Садится над доски, страшный. – «Перцем этим глаза проело… Капризные, черти. Каждый человек ест и хвалит, а энти… всё не по их, Навидался во дворцах послов этих! Он не глядит на тебя, а… мычит, с… с… такой-сякой я, первый человек»! Скорняк уважительно говорит Гараньке:
– И вот что, обратите внимание… почему они нам воспрепятствовали? мы турков победили, а они…
– Дармоеды, больше ничего! – кричит страшным голосом Гаранька, и опять булькает. – У Судака жил… галок им подавал, ло-пали! С ими, как надоть?.. Ло-пай! А то – к лешему под хвост!..
– А ему почет-уважение, обе-ды! – говорит Косой. – На наших глазах вылупился. Панкратыч знает, как Мартына обманул… перешиб его наш Мартын, на Москва-реке плавали. Господа избаловали, сто тыщ вон нажил, ездить учил! Без его не уме-ли… Десять годов тому казаки наши на Ходынку его заманивали, сто рублей закладу: пожалуйте потягаться, можете скусить гривенник с земи, на всем ходу? А наши скусывают. – «Желаете скусить?» – «Не желаю. Не желаю морду об земь бить… у вас морда казенная, а у меня заморская». Хитрый, отказался. Пальцы-мейстер умолял, Козлов: «Господин Кинга, скусите гривенничек, покажите ловкату!» Казаки ему вперед давали: «на суконку гривенник положим, морды не повредите, докажите!» Не стал, не может. – «Я, говорит, по-ученому учу». Набаловали. Сто-о рублей на день выгонял! Барин Александров вдрызг прогорел, с ним крутился, все дороги ему открыли. И господин Энтальцев, пьяница наш… тоже весь израсходовался. Они вон кончились, а Кинга сто тыщ набрал, и почет-уважение ему. Чудит папашенька… – говорит мне Василь Василич, пыряя глазом, – а ты не сказывай, чего Косой говорил… мы промежду себя говорим.
– Чего-ж чорту такому в брюхо еще пихать? – кричит Гаранька, а Горкин ему ласково: «не шуми, не шуми, Гараня». – Не шуми… Знал бы – не взялся бы нипочем… из уважения только к заказчику. Три ему перец, чорту!.. Вся охота у меня пропала. Чертенята мои как бы чего…
Булькает из бутылки и уходит шуметь на кухню. Поварята, выглядывавшие в окошко, скрываются. В воротах показывается господин Энтальцев, в чесучевом пиджаке, в шляпе и с тросточкой: идет, помахивает. На нем даже и воротничок крахмальный, и помолодел будто, только нос еще больше раздулся и посинел, и серые мешочки под глазами обвисли ниже.
– Легок на помине, – говорит Косой, – садитесь господин Энтальцев.
– А, милашка… – сипит Энтальцев и треплет меня по щечке, – доложи папа, Валерьян Дмитрич, мол, по приглашению, для разговора.
– Я доложу, – говорит Косой, – не беспокойтесь, дело ваше на-мазу, пировать будете, сюртучок вам, и жилетку бархатную, в цветочках, подобрали.
– Погляжу, пойдет ли еще мне. Сигар, главное, не забудьте, англичане без сигар не могут. Бывало, курил – целковый штучка!
– Вот и прокурился.
– Не прокурился, а… благодетельствовал. Кингу, бывало, на сапоги давал, а вот – двести тысяч от нас везет! Встречаю намедни – дай четвертной, до завтра… деньги в банке, банк на замке, праздник. Трешник! Ну, не сквалыга?.. Чорт с ним, приду на пир, доставлю удовольствие, для шику.
Горкин крутит головой и машет: «а, грехи с вами!» – и уходит к себе в каморку.
Съезжаются к обеду – Кашины, Соповы, Бутины-лесники, Болховитин-прасол. Барыни, в шумящих платьях, в шляпах, с золотыми длинными цепочками в передвижках, рассаживаются в гостиной. Фирсанов оглядывает парадный стол, заваленный серебром и хрусталями. Из коридора мне видно, как Энтальцев сидит под фикусом и потирает руки, а то заведет пальцы за пальцы и потрещит, покрякает. Оглядывает на себе сюртук, голубой бархатный жилет в цветочках. Смеясь, спрашивают его – «от Живого или от Мертвого?» Это такие магазины. Он потягивает повислый ус и старается рассмешить, – стыдно ему, как будто: «не пора ль нам, братцы, выпить? Не пора ли закусить?» Говорят – пора, да Кинга вот запоздал. На парадном кричит Косой: «Кингу привезли, примайте!» Отец говорит: – «Пантелеймона, что ли привезли… примайте!» Входит Кинг, в важном сюртуке и в серых брюках, лысый, сухой, высокий, в рыжеватых бачках, ставит палку с собачьей головкой, и его ведут в столовую закусить. Энтальцев расшаркивается с Кингом, Кинг смеется: «а, ма-шейкин!» Отец подбадривает: «разговаривай, не робей». Официанты юлят, с тарелочками. Энтальцев причмокивает: «Ам-брэ с гвоздичкой!» – и говорит – «альон!» – должно быть английское словечко. – Говорят – «нальем!» И Кинг говорит, совсем хорошо – «выпьем». Фирсанов просит: «самый английский сыр-с, с синдереем-с!» Наливают Кинге «можжевеловой», которая называется по-английски – «жин». Энтальцев пристает к Кингу: «скажи – можжевелка!» Говорят – «а ну-ка, выверни!» Кинг говорит – «мижи-мелка!» Смеются – мышья-елка. Энтальцев ходит с двумя бутылками, напевает «Стрелочка»: «я кочу вам наливайт, наливайт, наливайт…» Косой за дверями шепчет: «сейчас нарежется, никакого разговору от него не будет». Черный Кашин, крестный, кричит Энтальцеву: – «Варя, шпарь ему по их!» Энтальцев говорит быстро, знакомое: «ангки-дранки-дивер-друх-тибер-фабер-тибер-пух», а сам приплясывает. Кинг лопочет ему – «гау-лау», а Энтальцев наперебой: «зендель-вендель козу гнал, Кинга денежки забрал!» Покатываются, кричат: «загвазживай!» Кинг берет Энтальцева за нос: «ти зулик, ма-шейкин!» Энтальцев говорит в нос: «все родимые слова знает, обучили мы его с Васькой Александровым… скажи – „чорт!“» Кинг устраивает губы, чтобы свистнуть, и выговаривает: «тчарт». Потом говорит – «а ти… ши-тра-па!» Фирсанов просит «опробовать самое которое англичаны уважают, зовется „спай-де-нас“, – все послы кушают, повар нахваливает». Говорят: «а ну, каков-таков „спать-не-даст“?» Кинг пробует вилочкой что то густое, красное, пучит глаза и набирает духу. Говорит, поперхнувшись: «у-у… казица… пи-пик… соус наш!» Пьет «можжевеловку» и набирает себе «Пики-пик». Пробуют и другие, говорят: «у, злющий, не продохнешь». А Кинг ест с удовольствием, хрипит: «не весь мокут пик-пик наш!» Энтальцев тоже накладывает «пик-пик», – не то едали! Хвалит – облизывается: «медом… маслится хорошо… под него море выпьешь!» – поглаживает жилет. Отец отводит его подальше. Кинг накалдывает еще «пи-пик-у», говорит – «ма-шейкин», – хорош.