Ксения Ершова-Кривошеина - Русская рулетка
Пенсию Маша не получала, только дочь посылала ей кое-какие денежные переводы, но и то это было нерегулярно. Наша встреча и настоящая семейная дружба стала еще сильнее после моего крещения.
Мы приехали к Маше с Иваном и окунулись в покой и уют Морозовичей. Дом стоял прямо на реке, Мста с одного берега высокая, другой берег пониже. Лес вокруг с настоящими борами, нехоженый, а в тех местах, как известно, ни татаро-монголов, ни немцев не было, и совсем рядом курганные сопки, захоронения. В деревне было с десяток домов, в них только старушки, к двум из них приезжали на лето родственники. Один из таких домиков, что был рядом с Машиным, я и собиралась приобрести.
Конечно, я рассказала Марии Михайловне о своем намечаемом путешествии и даже попросила ее, в случае если я поеду в августе, приютить на лето Ивана и мою маму. Для нее Швейцария-Женева были в равной степени непредставляемым кусочком на планете, как и Ленинград-Москва. Она жила без телевизора, единственным источником цивилизации была радиоточка, которая вещала не всегда, а когда было электричество. В деревню раз в две недели, и только летом, привозили кино, на которое сходилось из соседних деревень трезвое население, состоящее из старушек и женщин с детьми. Редкие мужчины предпочитали ждать открытия сельпо, где на протяжении десятилетий был все тот же набор консервов, соли, сахара, слипшихся леденцов, хлеба и водки. Прислушиваясь к разговорам в очереди перед открытием деревенского магазина, я поняла, что великий русский язык состоит только из матерщины. Детки, которые возились в пыли, ожидая, пока их папы купят бутылку водки, а им комок слипшихся леденцов в кульке из толстой серой бумаги, тоже изъяснялись не на языке Пушкина. Моя Маша все это осуждала, в магазин ходила, но в очереди с разговорами не простаивала, а в кино тем паче ей было ходить "заказано". Соблазну и искушению греховному она себя старалась не подвергать. Во многом она напоминала мне мою нянечку, а то, что Маша стала моей крестной матерью, связывало нас троих особенно.
К моей поездке за границу она отнеслась как бы равнодушно, но почему-то стала отговаривать покупать дом. Причем все доводы, ею приводимые, и оговорки были для меня неубедительными, а чаще всего она возвращалась к своим любимым животным: что с ними будет, если она вдруг умрет. Я совершенно не могла понять, почему именно разговоры о болезни и смерти стали так ее волновать. Может быть, она больна, скрывает от меня что-то, не хочет зря волновать перед поездкой? В общем, я стала задаваться вопросами. Однажды вечером, сидя после ужина за самоваром, она как-то странно на меня посмотрела и сказала: "Молиться твоему Ангелу-хранителю буду. Надо, чтоб помог он тебе из кругов темных выйти. Если не я, то кто за тебя еще помолится".
А и вправду, помолиться обо мне было некому! Только сама я в ночи неумело просила Пресвятую Богородицу простить и защитить меня. Чувство настоящей веры, благодати Божией и церковность пришли ко мне гораздо позже.
Но прошло еще несколько дней после нашего вечернего чаепития, и мне приснился сон, значения которого я совершенно не могла понять, и, видимо, оттого что он был "вещим", он мне запомнился, а толкование его пришло позже. Прежде чем рассказать сон, хочу сказать, что со дня моего крещения я носила, не снимая, простой медный крестильный крестик, подарок Маши. А сон был такой. Будто сижу я у окошка в Машиной избе, на столе кипит самовар, и чай мы пить собрались. За столом сидят Маша, мой отец и я. За окошком раскрытым виднеется садик с тремя яблонями, огород, и по всему понятно, что стоит теплый летний вечер. А на маленькой лужайке перед окном будто холмик травяной возвышается. Тут Маша мне и говорит: "Ксенюшка, ты свой крест сними и брось под холмик". Я покорно цепочку отстегнула и бросила крестик за окно. Гляжу, а цепочка с крестом моим как бы ожила и змейкой поползла по холмику вверх. Медленно ползет, а я неотрывно на нее смотрю и со страхом думаю: только бы она, когда до вершины доберется, не стала бы по другой стороне холма спускаться. И, что еще страшнее, если упадет со склона, не удержится, тогда конец. А чему конец? Во сне я не осознавала, но чувствовала, что тогда несчастье приключится. И стала во сне горячо молиться! Посмотрела я на Машу, вижу, она с улыбкой на отца моего смотрит, а он как бы безразличен к происходящему, занят чем-то совсем другим, вроде мастерит за столом что-то. Присмотрелась я и увидела, что в руках у него рыболовная снасть, он ее чинит, дырки в ней латает, страшно торопится успеть, все за окошко поглядывает на мой крестик ползущий и приговаривает: "Раз-два, раз-два..." Цепочка моя до вершины холмика добралась и одним концом свесилась по отлогости на другую сторону... сейчас сорвется, я глаза зажмурила от страха. Слышу, как Маша мне говорит: "Не бойся, посмотри". Мне вдруг так спокойно стало на душе, глянула я за окошко и вижу, что застыл мой крестик с цепочкой на противоположной отлогости, будто врос, а трава на этом склоне совсем другого цвета. Весь страх у меня прошел, и голос Машин, будто издалека: "Не успеют, не упадешь, не заманят..." С этим я и проснулась.
Сон был настолько постановочным, что мог бы сойти за реальный бред или галлюциноз, что-то он означал. Я не успела рассказать его Маше, так как в это утро местный почтальон на велосипеде привез мне толстый конверт. Моя мама из Ленинграда пересылала мне в Морозовичи почту. Я разорвала пакет, из-под газет и писем вылезла желтенькая казенная открытка со словами: "Вам надлежит зайти... имея при себе... и т. д... в центральный ОВИР". Назначенная в повестке дата была завтра.
Я быстро собралась, попросила Машу "попасти" Ивана до приезда моей мамы и сказала, что буду держать ее в курсе событий. Мы с ней прощались ненадолго, осенью я должна была вернуться и оформить покупку дома. И уже в поезде, подъезжая к Ленинграду, я подумала, как жаль, что Маша не узнала о моем сне, она бы мне его растолковала.
* * *
К назначенному часу я пришла в городской ОВИР. Мне нужно было заплатить 205 рублей (огромные деньги) за паспорт. Впервые я оказалась в стенах центрального отделения - "кромешного ада" для многих отъезжающих за границу. Меня поразило количество людей, спускающихся и подымающихся по центральной лестнице, а когда я вошла в большой полукруглый зал, то увидела, что свободного стула не найти. Даже вдоль стен люди сидели на корточках, это почти напоминало феномен Казанского вокзала. Граждане пытались отвлечься чтением газет и книг, но мысли и слух были далеко. Стоило посмотреть на выражение лиц, объемные папки с бумагами в руках и нервное поглядывание на аппарат под потолком, выкрикивавший фамилии по спискам. Человек срывался с места и исчезал за одной из многочисленных дверей и загородок. Советская толпа в метро, на улице, в присутственных местах имеет особую температуру, она не похожа ни на одну в мире. А в ожидании вердикта от Окуловых, Кащеевых, Шамановых и прочих чиновниц ОВИРа эта спрессованная, молчаливая и напряженная толпа была достойным сюжетом для документалистов. То были годы массового оформления выездов в Израиль, начавшихся в начале семидесятых, после "самолетного дела" Э. Кузнецова. Сколько унижений, бессонных ночей и преждевременных смертей стояло за отъезжающими на свою "историческую родину". Инспекторы ОВИРа получали особое садистское удовольствие хамить, отказывать, презирать и, что самое странное, в душе завидовать всем, кто приходил к ним оформляться. Этими "овирными блондинками" с эсэсовскими сердцами особого различия в отношении к уезжающим навсегда и к малочисленной категории "в гости" не делалось. Интересно, брали ли они тогда взятки?
Через полтора часа ожидания я получила заграничный паспорт. Мне объяснили, что визу для поездки нужно получать в Москве, так как в Ленинграде нет Швейцарского консульства.
Не буду описывать, как я ездила в Москву за визой на 40 дней, что соответствовало приглашению Ирины Бриннер. Толпы у дверей консульства не было, я была почти одна, потом я получила транзитную визу немецкую, там, где у железных ворот уже теснилась кучка поволжских немцев.
По возвращении в Ленинград я встретилась с отцом, пришлось поехать к нему в Парголово. Стоял хороший летний день, и уже подходя к горе, я услышала лай его собаки. Пока я поднималась по лестнице, собака рвалась на своей длинной цепи и, видимо, меня не узнала, хотя зимой позволяла даже себя гладить. Отец выскочил мне навстречу в своих неизменных валенках. Он во все сезоны ходил по дому только в них. Настроение у него было скорее добродушное, хотя я никогда заранее не знала, на какое состояние его души можно было наткнуться. Мы прошли в дом, где было чисто убрано, но никаких следов его жены и дочери я не заметила. На мольберте стоял только что начатый холст.
Он был рад моему приезду, а так как я уезжала через неделю, мне хотелось узнать подробнее о тете Нине и Ирине Бриннер.
Отец надавал мне списки телефонов и фамилий: "Это все хорошие друзья, они тебе помогут. А вообще, советую тебе завести тетрадку и писать все, что с тобой происходит, изо дня в день, как дневник. Я когда жил там, все время вел такой дневник, а теперь вот перечитываю и обрабатываю свои записи..." Он осекся, заметив мой странный взгляд. Неужто "дневник" из интимного превратился в отчетность о проделанной работе, подумала я. Интересно, как отца восприняли все эти "старые" русские? Видимо, он настолько очаровал их, что сумел подружиться. Он не мог от меня скрыть, как ностальгически вспоминал о Женеве, о новых знакомствах, и с любовью говорил о тете Нине. Перед самым прощанием он сказал мне: "Ты не удивляйся, если Ирина тебе начнет рассказывать о наших отношениях. Она замечательный человек, и я думаю, что наша дружба может перерасти в нечто серьезное..."