Мигель де Сервантес - Дон Кихот. Часть 2
– Да, я самый, – ответил Санчо, – и я горжусь этим.
– Так право же, – продолжал дворянин, – этот новый писатель говорит о вас вовсе не с тою благопристойностью, которая подобает вам. Он изображает вас обжорой и глупцом и ничуть не забавным, – словом, совсем не тем Санчо, которого мы видим в первой части истории вашего господина.
– Да простить его Бог! – ответил Санчо. – Уж лучше-бы он оставил меня в моем углу, не вспоминая обо мне, потому беда, кол пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник, и всяк сверчок знай свой шесток.
Оба дворянина пригласили Дон-Кихота в свою комнату, чтобы вместе поужинать, зная хорошо, сказали они, что для него ничего нет подходящего на этом постоялом дворе. Дон-Кихот, всегда любезный и учтивый, сдался на их просьбы и поужинал с ними. Санчо остался полновластным хозяином кастрюли; он сел на главном краю стола, а хозяин постоялого двора уселся против него, так как не менее его был влюблен в свои бычачьи ноги.
За ужином Дон Хуан спросил у Дон-Кихота, какие у него известия о госпоже Дульцинее Тобозской: не вышла ли она замуж, не родила ли или не забеременела ли, или же, храня обет целомудрия, она помнит любовные мечты господина Дон-Кихота.
– Дульцинея, – ответил Дон-Кихот, – еще чиста и невинна, а мое сердце постояннее, нежели всегда; переписки мы по обыкновению не ведем, а ее красота обратилась в безобразие отвратительной крестьянки». Затем он рассказал им во всех подробностях об очаровании Дульцинеи, о своих приключениях в пещере Монтезиноса и о рецепте, данном ему мудрым Мерлином для снятия чар с его дамы, именно о бичевании Санчо. Оба дворянина с величайшим удовольствием слушали из уст самого Дон-Кихота рассказ о странных событиях его истории. Они были столь же поражены его сумасбродствами, сколько его изящной манерой рассказывать. Они то считали его умным и рассудительным, то видели, как он скользит и впадает в чепуху, и, в конце концов, не знали, какое место отвести ему между мудростью и безумием.
Санчо кончил ужин и, оставив хозяина одного, вошел в комнату своего господина и при входе сказал: – Пусть меня повесят, господа, если автор этой книги, которая у ваших милостей, хочет, чтоб мы оставались друзьями! Уж если он, как вы говорите, называет меня обжорой, так я бы хотел, чтоб он хоть не называл меня пьяницей.
– А он именно так и называет вас, – ответил Дон Геронимо. – Не припомню, как он это делает, но знаю, что слова, которые он вам приписывает, непристойны и, кроме того, лживы, сколько я вижу теперь по лицу доброго Санчо.
– Ваши милости можете мне поверить в этом, – возразил Санчо, – Санчо и Дон-Кихот этой истории совсем не те, которые встречаются в истории, написанной Сидом Гамедом Бен-Энгели. Тут действительно вы: мой господин, храбрый, скромный и влюбленный, и я, простой, забавный и не обжора и не пьяница.
– Так и я думаю, – подтвердил Дон Хуан. – И если бы было возможно, следовало бы отдать приказ, чтоб никто не смел писать о приключениях великого Дон-Кихота, кроме Сида Гамеда, его первоначального автора, точно так, как Александр отдал приказ, чтоб никто не смел писать его портрета, кроме Апеллеса.
– Мой портрет пусть пишет, кто хочет, – возразил Дон-Кихот, – но пусть меня не оскорбляют, потому что от множества оскорблений терпение не может не лопнуть.
– Какое же оскорбление можно нанести господину Дон-Кихоту, – спросил Дон Хуан, – за которое он не мог бы легко отомстить, если только не захочет отразить его щитом своего терпения, которое, я полагаю, обширно и сильно?
В таких и подобных им разговорах прошла большая часть ночи, и хотя Дон Хуан и его друг упрашивали Дон-Кихота получше просмотреть книгу, чтоб узнать, какова она, но склонить его к этому им не удалось. Он ответил, что считает книгу как-бы прочтенною целиком, что признает ее, с начала до конца, нахальной и не хочет доставить автору ее радость, – если он когда-нибудь узнает, что книга его была у него в руках, – думать, что он ее прочитал. «К тому же, – прибавил он, – от непристойных и смешных вещей отвращается даже мысль, а тем более глаза[214]». У него спросили, куда он думает направить свой пут. Он ответил, что едет в Сарагоссу, чтобы присутствовать на празднествах, называемых состязаниями упряжи и празднуемых в этом городе каждый год. Тогда Дон Хуан сказал ему, что в этой новой истории рассказывается, как Дон-Кихот или тот, кого автор так называет, присутствовал в этом же городе на празднествах, и как рассказ этот лишен изобретательности, беден изложением и вообще плохо написан, но зато богат глупостями.[215]
– В таком случае, – ответил Дон-Кихот, – ноги моей не будет в Сарагоссе, и я таким образом докажу в виду всего света лживость этого нового историка, и все тогда убедится, что я не тот Дон-Кихот, о котором он говорит.
– Это будет очень хорошо, – заметил Дон Геронимо, – к тому же есть еще состязания в Барцелоне, где господин Дон-Кихот может показать свою ловкость и доблесть. – Так я и думаю сделать, – ответил Дон-Кихот, – но да соблаговолят ваши милости позволить мне пойти спать, потому что уже пора, и да считают меня отныне в числе своих лучших друзей и слуг.
– И меня также, – прибавил Санчо. – Может быть, я на что-нибудь да пригожусь.
После этого Дон-Кихот и Санчо, простившись со своими соседями, вернулись в свою комнату, оставив Дон Хуана и Дон Геронимо пораженными смесью скромности и безумия, обнаруженной рыцарем. Впрочем, они были вполне уверены, что это были настоящие Дон-Кихот и Санчо, а не те, которых описал их арагонский историк.
Дон-Кихот встал очень рано и, постучавшись в перегородку соседней комнаты, простился с ее жильцами. Санчо щедро расплатился с хозяином, но посоветовал ему вперед меньше хвастать обилием своего постоялого двора или лучше снабжать его провизией.
Глава LX
Что случилось с Дон-Кихотом на дороге в Барцелону
Утро было свежее и сулило такой же свежий день, когда Дон-Кихот оставил постоялый двор, хорошенько расспросив о дороге, ведшей прямо в Барцелону, минуя Сарагоссу, так как ему непременно хотелось заставить солгать этого нового историка, который, как говорили, так оскорбительно отзывался о нем. Случилось так, что в течение шести дней с ним не приключилось ничего такого, что заслуживало бы быть записанным. По истечении этих шести дней, когда он уклонился от большой дороги, ночь застигла его в густой дубовой или пробковой роще: на этот счет Сид Гамед не дает точных указаний Господин и слуга сошли со своих животных, и Санчо, поевший в этот день четыре раза, пристроился к стволу дерева и сразу вступил в дверь сна. Дон-Кихот же, который терзался не столько от голода, сколько от своих мыслей, не мог сомкнуть глаз. Его воображение носило его по тысяче разных мест: то ему казалось, что он опять находится в пещере Монтезиноса; то он видел, как превращенная в крестьянку Дульцинея прыгает и скачет на своей ослице; то в ушах его раздавались слова мудрого Мерлина, напоминавшие ему условия, которые он должен выполнить и усилия, которые нужно сделать, чтобы снять чары с Дульцинеи. Он приходил в отчаяние от нерадивости и недостатка милосердия оруженосца своего Санчо, который, как он полагал, дал себе до сих пор не более пяти ударов плетью – очень малое и ничтожное число в сравнении с тем множеством ударов, которые ему оставалось дать себе. Эти размышления причинили ему столько горя и досады, что он сказал сам себе: «Если Александр Великий рассек гордиев узел, сказав: Лучше разрубить, чем развязать, и если он от этого не перестал быть властителем всей Азии, то тоже самое, не больше и не меньше, будет теперь со снятием чар с Дульцинеи, если я сам буду сечь Санчо против его желания. И в самом деле, если средство состоит в том, чтоб Санчо получил три тысячи с чем то ударов бичом, то не все ли равно, сам ли он себе их даст или другой ему их даст? Все дело в том, чтоб он их получил, все равно, от кого бы они ни шли».
С этою мыслью он подошел к Санчо, предварительно взяв в руки поводья Россинанта, и, скрутив их наподобие кнута, стал распускать единственную его шнуровку, ибо, по общему мнению, Санчо носил только одну переднюю для поддержания своих брюк. Но едва он принялся за это дело, как Санчо проснулся, широко раскрыл глаза я резко произнес: – Это что? Кто это меня трогает и раздевает?
– Это я, – ответил Дон-Кихот, – хочу исправить твою нерадивость и помочь моему горю. Я хочу тебя сечь, Санчо, и хоть отчасти уплатить долг, который лежит на тебе. Дульцинея погибает, ты живешь, ни о чем не заботясь; я умираю с отчаяния: поэтому спусти штаны по доброй воле, ибо моя воля состоит в том, чтоб дать тебе в этом уединенном месте, по крайней мере, две тысячи ударов плетью.
– Ну, уж нет! – вскричал Санчо. – Оставьте меня, ваша милость, а не то я подыму такой шум, что даже глухие услышать нас. Удары бичом, которые я обязался дать себе, должны быть даны добровольно, а не силой. Теперь у меня нет охоты сечь себя; довольно, если я дам вашей милости слово стегать себя и сгонять с себя мух, когда мне придет охота.