Вольфдитрих Шнурре - Когда отцовы усы еще были рыжими
Но именно в тот момент, когда его грозит захлестнуть очередная волна комплекса неполноценности, он приходит в себя и видит, что по-прежнему идет дождь, ощущает тысячи запахов, принесенных сыростью, и депрессия исчезает столь же внезапно, как и появилась.
Он смотрит на часы: четверть восьмого. На стенах, контуры которых все еще едва различимы, таинственно светятся, словно целый лес серебряных карликовых бород, яркие пятна плесени. Дождь хлещет по стеклам. Сегодня он останется дома, а вечером пойдет с фактотумом в пивную есть свиные ножки и после этого выцедит кружечку пива.
Он опять оперся локтями о конторку и сложил губы трубочкой для свиста; взгляд его блуждает где-то далеко, он думает о вечерах на канале, когда он молча стоит за спиной у рыбаков, которые ловят угрей на донку. Темнеет, вдали над развалинами нависает городской шум, с моста доносится визг, где-то захлопывают ставень, кричит кошка; все унижения позабыты. Он слышит, как его дед играет на шарманке, как отец точит о брусок нож; он закрыл глаза и что-то напевает про себя.
Однако недолго. Как-то сразу исчез шум дождя; ливень прекратился, будто перекрыли кран, и на сверкающей мостовой и до блеска вытертой железной решетке засияли солнечные блики.
И вот уже снова мимо окна проносятся по лужам босые детские ножки, за ними следуют две пары собачьих лап, лохматых и забрызганных грязью, и горбун слышит, как идет визгливая перебранка двух ребячьих стаек, он неуклюже встает и смотрит на часы: полвосьмого, пора запрягать собаку.
ОТТИЛИЯ И Я
Оттилия была натурой этапной. В девичестве предприимчивая и, если верить фотографии в семейном альбоме, довольно хорошенькая; в первом замужестве бесцветная и упрямая, во втором - капризная и властная, после смерти первого мужа меланхоличная, после смерти второго - невозмутимая, она наконец превратилась в энергичную старую даму.
Когда она вступила в эту пору, я имел честь быть представленным ей в качестве внука. Мне тогда исполнилось три дня, и подробностей этого представления я, естественно, не припоминаю. Но на одном из первых негативов памяти (наверняка я сделал его, лежа в коляске или люльке, потому что он обрамлен узорчатым кружевом) очень четко видно наклонившуюся в объектив Оттилию в огромной, похожей на аистово гнездо, шляпе, моргающую сквозь стекла пенсне немного скептически и недобро.
У нее все еще полные губы, но щеки уже напоминают мешки хомяка, с которым Оттилия схожа своей манией делать запасы, и на лбу когти судьбы оставили целый лабиринт следов. Но самым интересным в лице Оттилии были глаза. Двадцать лет я считал их влажное поблескивание иронией и только потом понял, что то была печаль. Не знаю, широко ли распространена привычка постоянно улыбаться, словно все на свете тебя забавляет, хотя на самом деле за этим прячется смущение; во всяком случае, у Оттилии была именно такая улыбка.
Но если говорить откровенно, больше всего меня занимал тогда не ее взгляд, а тот момент, когда Оттилия пускала в дело слуховой рожок. Никогда не забыть мне холодка, пробегавшего по моей спине всякий раз, когда, выстояв длиннющую очередь, мы оказывались у киношной кассы и Оттилия, всегда желавшая знать совершенно точно, можно ли мне, которому тогда исполнилось девять лет, смотреть данный фильм, после грозного заявления: "Я немного туга на ухо", принималась с улыбкой рыться в своем огромном черном ридикюле в поисках слухового рожка.
Оттилия была воплощением любви к порядку. Однако, заглянув в ее ридикюль, можно было предположить скорее обратное. Мне кажется, в ее комнатах царил порядок именно потому, что все способное вызвать беспорядок Оттилия незамедлительно совала в свой ридикюль. И теперь она раскладывала эти сокровища (шпильки, коробочки из-под таблеток, связанные шнурки, сломанные гребни, английские булавки, смятые почтовые конверты, бесчисленные ключи) перед возмущенно сопящей кассиршей, пока неожиданно не обнаруживала в одном из бездонных провалов ридикюля слуховой рожок. "Видишь, - всякий раз торжествуя говорила Оттилия, - я же помню, что взяла его с собой".
Широким движением руки она сгребала все барахло в черную пасть ридикюля, раздвигала слуховой рожок (кассирша, полагавшая, что это огнестрельное оружие, в ужасе отшатывалась назад) и ласково, но настойчиво повторяла свой вопрос, может ли благовоспитанный девятилетний ребенок смотреть этот фильм.
Между тем недовольство извивающейся за нами очереди принимало угрожающие размеры. И когда мы уже с билетами шествовали мимо нескончаемого частокола озлобленных лиц, только я, дрожа, втягивал голову в плечи. Оттилия же шагала по-прежнему прямо. Она задумчиво и, как мне казалось, чуть иронически и недобро улыбалась.
Конечно, такое поведение объяснялось главным образом ее глухотой, хотя и не только ею. Я и теперь твердо убежден, что Оттилия очень хорошо знала, как волновались в аналогичных случаях стоявшие за ней. Это отнюдь не означает, что она умышленно провоцировала подобные скопления. Вовсе нет. Но думаю, где-то Оттилия желала таким манером отплатить судьбе. Она непрестанно трудилась над тем, чтобы превратить свою слабость, глухоту, в силу спокойной улыбки.
Дело кончилось тем, что нас, стали пускать в наше кино только на детский сеанс. А все из-за того, что как раз в это время появились первые звуковые фильмы.
И Оттилия, приставив к уху свою слуховую трубу, непременно прерывала каждый многословный любовный диалог громким вопросом: "Ну что там, малыш? Хочет она его или не хочет?"
Поначалу я так стеснялся этих щекотливых вопросов, что от смущения шикал на нее не хуже рассерженной публики. Но стоило Оттилии повернуть ко мне свое полуудивленное, полунасмешливое лицо, как мне становилось стыдно своей трусости, и в будущем я приучил себя отвечать ей столь же громко.
Под конец мы выработали весьма любопытную тактику и прекрасно подыгрывали друг другу. Но, как я уже сказал, дирекция отнеслась к этому без должного понимания. И вот остались только детские сеансы, во время которых показывали большей частью немые фильмы и шум стоял такой, что несколько громких вопросов и ответов ничего не значили.
Оттилия очень любила кино и, если удавалось, ходила туда по три-четыре раза в неделю. Больше всего она любила фильмы про Мики Мауса и Пата с Паташоном. Том Микс, мститель обездоленных, ей нравился меньше, а Гарольд Ллойд и вовсе не нравился. Всегда было смешно, когда на экране появлялся Бестер Китон или Чарли Чаплин. Зал визжал и захлебывался от смеха. И только Оттилия весь сеанс терла платком глаза.
Но не следует думать, будто она из-за этого впадала в уныние. Наоборот, Оттилия не позволяла себе теперь никаких капризов. Разве что в отношении домработниц, которых обыкновенно меняла два раза на неделе, пода-гая, что они у постоянно обсчитывают, обкрадывают или шпионят за ней. Во всяком случае, ко мне и моему отцу она всегда относилась чудесно, хотя мой отец был в семье признанной белой вороной. Впрочем, если один из ее сыновей снова намеревался развестись или надвигалась очередная семейная буря, в ней пробуждались способности, которые сделали бы честь любому проповеднику.
Непонятно почему, но из всей родни, насчитывавшей не менее двух с половиной десятков душ, она предпочитала меня, даже когда мне было четырнадцать, пятнадцать и больше лет. В чем тут дело, не знаю. Я никогда не был красавцем и особых талантов за собой тоже не замечал. Возможно, Оттилия была так ласкова со мной из сострадания. Ибо всем ее упорнейшим стараниям сделать из меня верующего христианина я противился с неменьшим упорством. И даже, часто случалось, отвечал ей ужасными стихами, в которых доказывал: а) нелепость бытия, б) несуществование бога и в) бессмысленность веры.
Оттилия всегда очень внимательно читала эти опусы. И что любопытно, она, кажется, действительно принимала их всерьез или по своей безграничной доброжелательности делала вид, что принимает их всерьез.
Я вижу ее перед собой. Она сидит на балконе в высоком кресле с висячими кистями, на носу у нее пенсне. Перед ней на застланном толстой бордовой бархатной скатертью столе из красного дерева с причудливо изогнутыми ножками раскрыто мое антирелигиозное кредо. Пахнет лавандой, нафталином, сморщенными яблоками, прогорклым маслом и сложенным в комнате накрахмаленным бельем. Тикают настенные часы - с маленькими колоннами, слева от часов висит портрет первого мужа Оттилии с бакенбардами и стоячим воротником, справа расплывчатый, передержанный снимок второго. Время послеобеденное, солнце косо светит сквозь кружевные занавески ручной работы, и с улицы доносятся приглушенные детские голоса, гомон стрижей и чириканье воробьев.
Оттилия дочитала до конца. Она снимает пенсне, разглаживает исписанные яростным почерком страницы и откидывается назад. Слышно только, как тикают часы, да еще, может, бьется о стекло попавшая в западню оса, привлеченная запахом яблок.