Мария Романушко - Не под пустым небом
Я иду вдоль синевы, я оставляю тайнопись своих следов – вписывая её в тайнопись птичьих, в тайнопись прилива и отлива, в роспись ракушек и водорослей… Иду – и слушаю. Вслушиваюсь…
Солнце… сосны… белый песок… Я – внутри космического органа…
Светлый полдень на юрмальском побережье – на побережье памяти – по которому я иду одна, ведомая звучащими вокруг меня – и во мне – голосами…
* * *
В истрёпанном блокноте, который я постоянно носила в кармане плаща, в этом, неразлучном со мной в те дни, дневнике, нет: молитвеннике… В молитвеннике тех рижских дней – они так и идут сплошным непрерывным многоголосием: стихи, адресованные отцу, и стихи-молитвы, адресованные вечности…
* * *
Помню: электричка, дождь… две стены промокших сосен за окнами – справа и слева… Справа, за соснами, мелькает грустная под дождём Лиелупе… Электричка везёт меня в Ригу… Потом я пересяду в троллейбус, и он повезёт меня уже изученной до мелочей дорогой в клинику Страдыня… Дождь, сосны, пустой вагон… через три дня – операция… отец смеётся, он верит, что всё будет хорошо… Я тоже хочу верить. Ещё вчера я была спокойна за исход. Но сейчас… слёзы льются вместе с дождём, и я ничего не могу поделать… Мрачная Лиелупе. Мрачные сосны – как две чащи слева и справа. Тёмный коридор, по которому мчит меня в неизвестность, грозно гремя на стыках, вагон… Я не отираю лица от слёз… никто меня не видит сейчас, можно не прятаться. Все мои мысли – у его изголовья… А рука моя тем временем, словно бы против моей воли вынимает из кармана мой потрёпанный блокнот, и сама, на ощупь, начинает записывать…
Пусть и часы все сочтены,
Никто ведь ничего не знает…
Над Ригою метель сквозная…
Пусть это считанные дни –
Светлы и радостны они.
Пусть мы встречаемся с тобой
В больничной маленькой палате,
Не думай, что они – расплата,
Они – подарены судьбой.
Пусть за спиной стоит беда,
И каждый час в разлуку метит,
Их обжигающего света
Надолго хватит – навсегда…
И потом, в троллейбусе, всю оставшуюся дорогу до клиники, когда душа, вымирающая от боли и предчувствий, не находит себе места, – рука продолжает писать…
Я выкраду тебя из душных
Больничных сумрачных палат…
И ты пойдёшь за мной послушно
И будешь, как ребёнок, рад.
Я выкраду тебя у боли,
Я уведу тебя с собой
Под небо гулко-голубое,
Где с лесом шепчется прибой…
Там – с вечностью мы будем слиты…
Я не отдам тебя беде!
Я научу тебя молитвам,
По синей поведу воде…
– Папа, я стихи тебе написала. Когда тебе отдать – после операции или сейчас?
Он подумал. И сказал:
– Лучше сейчас.
Он читал их долго, медленно… А потом медленно перевёл взгляд на меня и долго вглядывался в меня… или – в будущее?…
– Спасибо, доця. Я тебя очень люблю.
– И я тебя, папочка.
* * *
За два дня до операции приехал младший брат отца, Георгий. У нас разница в возрасте слишком маленькая, чтобы мне говорить ему «вы», «дядя». Всего десять лет. Я говорю ему – «ты», «Жорик». Он похож на отца. Он хороший. Мы встретились в клинике, у постели отца – и с первой минуты – как старые друзья. Он привёз отцу кучу приветов из Одессы и пасхальные гостинцы от родителей – всякие вкусности.
– А меня тут доця кормит каждый день моей любимой жареной картошкой! – похвастался отец.
И опять налетела вечерняя пушистая метель, и теперь уже я объясняла Георгию, почему она называется жаворонковой…
* * *
Утром ездили с Георгием на взморье. Показывала ему свои любимые места и домик, где мы поселимся с отцом после его выписки.
Но больше чем море, Георгия поразила Лиелупе.
– Море – это море, обычная вещь, – сказал он. – Но река!… Как это, наверное, здорово: жить на берегу реки… А она течёт себе куда-то… такая задумчивая, неторопливая…
А потом поехали к отцу. Это был вечер накануне операции.
Сидели в палате у отца и хохотали… хохотали, как сумасшедшие… Вот, встретились два брата-одессита! Нет, решительно не помню, о чём говорили… Да и можно ли перевести на обычный язык это одесское балагурство? эту уморительную игру слов, все эти подтексты и надтексты… Хохотала вся палата. Даже медсестра заглянула: «Что тут у вас происходит? А… веселитесь? Это хорошо! Перед операцией должно быть хорошее настроение».
В тот вечер меня опечалило лишь одно: то, что белые, чудесные фиалки, которые я принесла отцу накануне, неожиданно потемнели, точно обуглились… Мне от этого стало как-то не по себе.
– Ничего, папочка, принесу тебе после операции гору свежих фиалок! И гору жареной картошки!
Он смеялся:
– Спасибо, доця! А мне, видимо, перед такой операцией положено написать завещание? Но нечего мне, мои дорогие, завещать вам, кроме старой пижамы и очков, вы уж простите!
И мы опять почему-то ржали… Почему-то было жутко смешно, от любого слова.
– Эх, попрошу, чтобы Алкс меня на этот раз не зашивал, а вставил бы замок-молнию! Вдруг что не так – открыл, починил – и готово, опять закрыл!
И опять мы ржали, прямо до слёз… до коликов… до одурения…
– Единственное, что не люблю, – говорил отец, – это как скрипят колёсики каталки, когда тебя везут на операцию. Очень противно они скрипят. А всё остальное по сравнению с этим – ерунда!
Не помню, когда я ещё так веселилась и так хохотала, как накануне отцовской операции… Может, никогда такого и не было. Георгий даже отпаивал меня водой…
* * *
Утро было ослепительно солнечное. В восемь утра, даже раньше, мы с Георгием были уже у отца. Он вышел в коридор. Улыбается, радостный:
– Договорился с Алксом, что меня не повезут, а я сам пойду. Так что скрипа колёсиков не будет!
– Я буду молиться за тебя, папочка! Всё будет хорошо, вот увидишь!
– Конечно, а как же иначе?
– Я люблю тебя!
– И я люблю тебя, доця!
– Прощайтесь, – сказала медсестра. – Пора.
Отец и Георгий обнялись.
– До встречи, братишка! – сказал Георгий.
– Привет родителям, когда будешь звонить, – сказал отец.
И тут я повисла у него на шее, как маленькая девочка, и никак не могла оторваться. Так что Георгию пришлось буквально силой отдирать меня от отца.
– Идите во двор, – сказал отец, – я вам ещё помашу из окошка.
И мы помчались во двор и стояли, задрав головы, высматривая его… Во всех окнах отражалось солнце, казалось, это не больничный корпус – а сверкающий на солнце корабль, сверкающий всеми своими иллюминаторами… И тут одно из окон на шестом этаже распахнулось – и я увидела светлое, радостное, сияющее лицо отца… Он был весь залит солнцем… Он махал нам рукой…
Так я его и запомнила – в этом окне-иллюминаторе, как будто на высокой палубе отплывающего в неведомые страны корабля…
Сияющее дорогое лицо в огненном обрамлении солнечных лучей…
– Пока, папочка, пока!… До встречи!…
– Пока! – крикнул он.
Иллюминатор закрылся. Корабль медленно поплыл… Старые деревья прощально закачали кронами… Мы с Георгием побрели, сами не зная куда…
* * *
Восемь часов. Восемь часов ожидания…
Ходили по больничному саду кругами. Стояли под окнами операционной. Сидели в холле на шестом этаже. Я написала стихотворение.
Читала Евангелие. Молилась.
Опять ходили, бродили, молились, молчали, выходили за ворота и шли вдоль ограды клиники непонятно куда… Но тут же возвращались обратно и бежали под окна операционной…
Но потом уже не могли ни ходить, ни произносить слов, просто стояли под окнами операционной в оцепенении, на холодном ветру… ветер нёс холодную пыль, и она была ледяной, как снег… пыль попадала в глаза и начиналась резь… вороньё с криками носилось туда-сюда… кроны кренились… тучи неслись, как ошпаренные… шпили ближнего костёла готовы были обрушиться прямо на наши головы… солнечное утро перешло в стальной, ледяной день… я промёрзла до последней косточки, но моя душа как будто отделилась от усталого тела, и оно мёрзло в одиночестве… А моей душе хотелось только одного: приподняться над телом, выше, ещё выше, чтобы увидеть отца – как он там? Наверное, всё уже идёт к концу?… Ведь так долго… Восьмой час идёт операция… Ведь сердце не такое уж большое, чтобы так долго его чинить… Господи, пусть всё будет хорошо! Господи Иисусе, помоги моему отцу! Господи, не оставляй его! Господи, будь с ним – там, рядом, у его изголовья… Господи, Господи, Господи Боже мой, ты слышишь ли меня?! Почему они нам машут? Что они хотят сказать нам?