Мария Романушко - Не под пустым небом
Каждый день мы путешествуем с отцом в прошлое…
И в тех краях, куда мы отправляемся, то он проводник, то я…
И то прошлое, которое мы прожили врозь, мы теперь проживаем вместе…
* * *
Я нашла чудесный маленький домик в Дубултах. Недалеко от моря и недалеко от храма. Предварительно договорилась с милыми хозяевами. В эту пору легко найти жильё, курортный сезон ещё не настал. Правда, я плохо себе представляю, чем мы будем платить, но сейчас не тревожусь на эту тему. Что-нибудь придумается!
Главное, чтобы поскорее сделали операцию.
Зачем-то заставили перед операцией залечивать зубы. Я вожу отца к стоматологу в соседнее отделение.
Ему выдали толстый больничный халат. Медленно-медленно бредём мы по дорожкам старого больничного парка, от корпуса к корпусу… лёгкие снежинки порхают в воздухе, ласкают лицо… Он держит меня за руку, как когда-то в Оренбурге… Нет, это я держу его за руку. Мы поменялись ролями. Ему трудно идти, и он держится за мою руку.
– Обопрись покрепче, – говорю я. – Я сильная.
– Знаю, доця…
Он боится зубных врачей, как и я. Хотя когда-то в детстве я воспитывала в себе волю и ходила к стоматологу сама. Но теперь я почему-то их опять боюсь. Но вида не показываю и стараюсь шутить и смешить отца, чтобы он не очень боялся – ему нельзя волноваться, у него может случиться приступ.
* * *
…Двадцать метельных и солнечных апрельских дней ездила я к нему на окраину Риги в клинику Страдыня.
Мы с отцом были счастливы эти двадцать отпущенных нам дней. Тогда – в те дни, в дни нашей жаворонковой метели – я писала каждую удобную для этого минуту: в трамвае, в троллейбусе, которые меня везли в клинику и обратно, на улицу Мичурина, в электричке, которая мчала меня на взморье (в те часы, когда к отцу было нельзя, я ехала к морю). И – по ночам, на маленькой кухоньке приютившего меня дома…
Мне кажется: я помню каждый час, каждую минуту тех рижских дней…
Помню ещё и потому, что каждая минута и каждое нахлынувшее чувство стремилось увековечиться на бумаге. Словно бы знало: оно – неповторимо. Больше никогда уже этого не будет в нашей жизни… В нашей с отцом жизни.
Счастье и боль, отчаянье и надежда переполняли меня настолько, что у меня бы разорвалось сердце, если бы я была не в состоянии эту мятущуюся метель хоть частично выплеснуть на бумагу…
* * *
Была Пасха. Я хотела ночью сходить в храм. Вышла. Темно, ни души вокруг. До храма – далеко. Вернулась в дом. Сидела на кухне, молилась и писала стихи.
А рано утром уехала на взморье…
* * *
Сосны. Белый песок. Синее, ослепительное небо…
Такое же ослепительно синее апрельское море…
Взяла прутик и написала на влажном песке огромными буквами:
ХРИСТОС ВОСКРЕС!
Пасхально голубел залив,
И розовел пасхальный лес…
Я написала на песке:
«Христос Воскрес!»
На побережье – ни души…
Но праздную не я одна.
Песок ответил и вода…
«Воистину!» – ответил лес.
На всем побережье – ни души. Только я. Сижу на белой песчаной дюне перед лицом безбрежной синевы и пишу стихи…
Я ощущаю себя внутри космического органа: сосны, море, белые дюны…
Не оставляй меня, Господь,
В моих путях, моих молитвах.
Пускай душа моя и плоть
С весенним миром будут слиты.
Чтоб отличить я не могла
Себя – от пролетевшей птицы…
Чтоб листьями во тьме светиться
И жёлтым лютиком сиять…
Пусть отзывается во мне
Вселенной каждое движенье…
Пусть будет радостным скольженье –
По хрупкой, ледяной волне…
* * *
Стихи шли светлой лавиной…
Но эта лавина, как могучая волна, подымала меня над безнадёжностью, которая была готова захлестнуть меня, когда я сидела у постели отца и видела всю беспомощность врачей и медсестёр во время очередного приступа. Она – эта светлая, солнечная, метельная волна – подымала меня – надо мной же – вливая в меня силы для счастья. Силы для счастья – в ежеминутном преддверии беды…
* * *
Сосны, песок, ласковые дюны… Космос синевы. Я – крошечная частица этого космоса. Сквозь меня натянуты гудящие нервы вселенского Органа… Я чувствую звучание этих тугих потоков… Слышу звучание каждого в отдельности – и всех вместе. Я различаю тысячи мелодий – и вбираю в себя сразу всю полифонию: море, песок, белые, поросшие вереском дюны, сосны с красными на солнце стволами, небо – выплескивающееся из моря… Или море – из неба?…
И всё это – для меня одной в этот полуденный час жизни…
Можно подойти к самой кромке воды, стать на колени перед этой чистой синевой МОРЯ-И-НЕБА – как перед вселенской иконой – и молиться… Со словами или без слов. И знать: я – услышана… Я впаяна в чудо этого дня – как эта чайка, блеснувшая над синевой, как эта, едва видимая песчинка, как едва слышимая хвоинка… Я – составная мирозданья, я – необходимый элемент совершенства этой минуты. Без меня – единственной на этом берегу в этот час – мир чувствовал бы себя ущербным. Некому было бы сказать ему: ЛЮБЛЮ!
Я ощущаю себя живущей сразу во всех временах. Во всех временах вселенской – и своей собственной жизни. Я ощущаю себя всем и – во всём. И – всегда…
…Из тысячи мелодий, звучащих во мне, сквозь меня, – из этой поистине волшебной метели звуков – песни песней юрмальской весны – я явственно различаю несколько мелодий, которые – для меня.
Это – две мелодии. Они звучат одновременно – не переплетаясь, как бы независимо одна от другой. Не мешая одна другой и – не мешая мне вслушаться в каждую из них…
Две мелодии…
Мелодия первая – это мелодия сегодняшнего дня.
Это мелодия этой минуты: синих отцовских глаз, ждущих меня за метельным окном клиники Страдыня; его улыбка, обращённая ко мне – к его дочери, когда-то навсегда потерянной – а теперь навсегда обретённой; это – его протянутые ко мне руки: чтобы обнять и – чтобы опереться, такие сильные и такие беспомощные руки; это – мой страх, когда я бегу утром по рижским, настынувшим за ночь переулкам, по уже такой знакомой дорожке больничного двора к его корпусу, по долгим и крутым лестницам на его этаж, по знобко, морозно пахнущему эфиром коридору хирургического отделения к двери его палаты… Страх увидеть не его синие глаза мне навстречу – а гладко убранную постель. Страх столь выжигающий – что он выжег даже самоё себя… Он перестал быть страхом. Он перешёл как бы в другое качество: это был уже другой огонь – не пожирающий силы и надежду – а дающий и то и другое… Огонь не испепеляющий – а возрождающий…
(Не на этот ли костёр провожал меня Антоний Сурожский?…)
Мелодия вторая… Мелодия вечности.
Это мелодия ветра и песчаных дюн, мелодия неторопливо набегающих на берег волн и шёпот несметных песчинок под ногами… и голос ветра в напружинившихся соснах… и красная на солнце кора этих туго натянутых струн… и – начертанное на песке ивовым прутиком: Христос Воскрес!
Песок – в таинственных птичьих письменах… В таинственных письменах белые дюны… Шорох сосновых игл под ногами… хруст белых ракушек… крики огромных белых птиц, я не знаю их здешнего, земного имени… – для меня это – просто Птицы, Птицы моря и неба… Птицы вселенной… Они проносятся надо мной, раздвигая синий, бездонный космос сильными мускулистыми крыльями – чтобы я могла вглядеться вглубь этой синевы… А там – за смуглыми на солнце стволами сосен, за пронзёнными апрельским светом кронами – купол и крест, впаянные в эту плотную, почти физически ощутимую синеву… И голоса деревенского церковного хора, неслышные отсюда – с берега – но вплетённые в полифонию этого полдня…
Я причащаюсь Страшных Тайн –
Вином и хлебом…
Животворящих светлых тайн
Дневного неба,
Песчаных белых берегов,
Поющей чащи…
Весь мир – Божественных даров
Святая чаша.
Мне кажутся теперь смешны
О смысле споры…
Я причастилась тишины,
Воды, простора.
Я причастилась Страшных Мук –
Христовой крови…
И я вхожу в бессмертья круг –
В пески и кроны…
Я проникаю в смысл разлук,
Утрат и болей…
Всё – из одних дается рук,
И всё – с любовью.
И ближе самых близких стран
Мне стало небо…
Я причастилась Светлых Тайн
Вина и хлеба.
Я иду вдоль синевы, я оставляю тайнопись своих следов – вписывая её в тайнопись птичьих, в тайнопись прилива и отлива, в роспись ракушек и водорослей… Иду – и слушаю. Вслушиваюсь…