Джуд Морган - Тень скорби
Одна из учениц награждает Эмили оскорбленным взглядом исподлобья.
— Я бы никогда ничего подобного не сделала. Это отвратительно. Я расскажу мисс Пачетт, что вы так говорили.
— Расскажи. Когда будем есть пирог с курятиной и ветчиной, — отвечает Эмили.
Но другая, тихая девочка, которая, похоже, привязалась к Эмили и капельку напоминает Энн, неуверенно продевает мягкую ниточку своей руки в игольное ушко руки Эмили и осмеливается спросить:
— На месте ястреба нам пришлось бы так делать, верно?
— Да, потому что такой была бы наша природа.
— Так кем лучше быть: ястребом или голубем?
— Очень хороший вопрос, — говорит Эмили, — но ты сама должна на него ответить.
Эмили решает остановиться на этом и не рассказывать, что она знает о ястребе, распластавшемся посреди кровавых перьев: это не просто слепая природа. Он упивается этим.
На следующий день, подкупив мисс Хартли предложением на неделю взять на себя надзор за отходом учениц ко сну, Эмили выкраивает взлелеянное в мечтах время, чтобы отправиться на прогулку одной. Взбираясь на высокие холмы, чувствуя под ногами движущуюся, вертящуюся землю — можно одновременно ощутить ее безграничную неторопливость и немыслимую скорость, — Эмили забывает о Ло-Хилле в буквальном смысле: требуются усилия, чтобы вспомнить его название или как он выглядит. Девушка также не замечает ни холода, ни усталости, чувствуя одно только желание: подниматься выше по этим холмам, мягко побуждающим к тому, чтобы она превзошла саму себя.
Впервые разглядев какой-то дом, она поначалу испытывает нечто вроде оскорбления: даже здесь, на этих чистых высотах, вторжение. Но потом смягчается. В этом старом обветшалом особняке нет никакого бахвальства. Скорее кажется, будто он врастает в землю, как дерево, и приобретает характерный оттенок вересковых болот, в котором больше не открытого неба, а серовато-коричневых тонов и теней. Даже мох, орляк и дерн имеют какой-то подавленный, замкнутый вид, как у растительности, которая выживает в пещерах. Снег, лежащий на подветренной стороне стен и коньке крыши, конечно же, никогда не падает; он просто часть этого места, точно так же, как торф или камни. Никаких признаков жизни, хотя он не безжизнен.
Потом ужасный спуск и понимание того, что все должно вернуться: этот мир, эта школа, этот разговор (попытайся отгородиться от него и услышать, как ветер проносится сквозь ветки боярышника; напевай этот звук как мелодию), эти люди, что маячат перед глазами, словно куклы, которых сует тебе под нос заигравшийся ребенок. Но чтобы смягчить его, брось прощальный взгляд на далекие выси с их белыми полосками снега, сравни с этим мощеным двором, заснеженным на прошлой неделе, а теперь черным и сырым от талой воды. Другими словами, там, наверху, все еще прошлая неделя. Другими словами, время ничего не значит — или, наверное, его значение очень отличается от того, что предполагалось. Вот и открытие, как физическая способность, о которой не подозревали… Что? Мисс Пачетт зовет ее с верхней площадки лестницы, в ужасе указывая на что-то. Ах, ее юбки. Покрыты коркой грязи. Ну и что из этого?
— Шесть дюймов[40]! — восклицает мисс Пачетт. — Добрых шесть дюймов!
Как это зачастую бывает, трудно понять, что говорить в ответ, поэтому Эмили ищет прибежища в фактах.
— Больше похоже на восемь, — произносит она, внимательно изучив подол перед тем, как начать подниматься по лестнице.
Чаепитие не удалось. То есть мисс Бронте, приглашенная к редкому застолью в гостиной мисс Пачетт, выпила чашку чая, но на этом, пожалуй, и все. За исключением одного-единственного замечания по поводу того, что на холмах уже почти нет снега. Она сказала это перед тем, как служанке велели занавесить окна, и провела большую часть времени, поглядывая на дверь.
Мисс Пачетт собирается с силами.
— Мисс Бронте, могу я спросить вас откровенно? Вы… вы довольны своей должностью?
— Да, сударыня, — отвечает Эмили. Быть может, это будет значить, что ей уже можно идти.
И, по правде говоря, сегодня она очень довольна. Этим утром образ Августы Альмеды, отправляющейся в ссылку, растопился на две строчки совершенных стихов — нет, не совершенных, но лучших, близких к идеалу как никогда раньше. Она носила их с собой весь день. Поистине, она буквально жила ими. Вот почему она не притронулась к обеду: не нуждалась в нем.
Брэнуэлл, как это часто бывает, на выходных дома, но в пасторском жилище его трудно застать. Не посещает он и заседания хоуортской масонской ложи, что замечает его друг, могильщик Джон Браун. Наконец Браун находит Брэнуэлла в церкви, где тот угрюмо играет на органе. Черт его знает, где он этого набрался. Браун помнит, как парнишка начинал учиться игре на флейте, — и тут вдруг он уже умеет это. Слегка театральное, но очень компетентное исполнение. Джон узнает отрывок из наследия меланхоличного Генделя, тактично прокашливается, приближается.
— Слышал, как ты вошел, старина, — говорит Брэнуэлл, не отрывая глаз от клавиш. — Уши, как у ищейки, знаешь ли.
— А еще лицо, да и все остальное, я бы сказал, в данный момент, — замечает Браун. — Что тебя гложет? Она хорошенькая? Она того стоит? Или ты еще не добрался до сути дела?
Брэнуэлл коротко смеется, заглушает последний перегруженный аккорд.
— Это было бы не так плохо. В конце концов, от этого есть лекарство, — говорит он, погружая пальцы в жилет. — Но это… это совсем другое дело.
Он крутит пенни подобно фокуснику, заставляя монетку то исчезать, то снова появляться в его пальцах. Черт его знает, где он и этого набрался.
— Если тебе не хватает, могу выделить немного. Но только на самом деле немного.
— Что? Только не говори, что твои дела пошли плохо, Джон. Никогда бы не подумал, что умирать станет не модно. Пойдем отсюда. Я слишком ясно слышу крысиную возню.
— Я думал, ты неплохо устроился в Бредфорде. Твой отец…
— Он, несомненно, так говорил. Отчасти потому, что так говорю ему я, а отчасти потому, что… что я его сын, а значит, мои дела обязаны идти хорошо, ничто другое немыслимо. Вот так и живем. — Брэнуэлл бросается на семейную скамью и после минутного погружения в тяжелые мысли задирает ноги. — Вернулся домой из дома. Не сосчитать, сколько раз я мальчишкой ковырялся в носу и вытирал пальцы под этим сиденьем. Вероятно, эта деревяшка на соплях и держится. Проблема в том, Джон, что мои дела идут недостаточно хорошо. Я кое-что подсчитал, что на меня не похоже, знаю, и… в общем, у меня за плечами шесть месяцев заработков и шесть месяцев долгов, и одни наверняка больше, чем другие, так что в моем случае это не то, что надо… Но теперь, может, поговорим о чем-нибудь другом? Это быстро становится утомительным, как проповедь… — Ничем не прикрытый, как свойственно рыжеволосым людям, взгляд Брэнуэлла озлобленно вспыхивает в направлении кафедры.
Браун садится напротив и вынимает из кармана флягу.
— Что это?
— Капля виски, а ты что думал? Пахта[41]? Давай, давай, это поможет.
Брэнуэлл протягивает руку, замирает в нерешительности.
— Здесь?
— Но ведь твоего отца здесь нет, верно? А теперь скажи мне правду, потому что я сам не знаю. Все восхищаются моим портретом, который ты нарисовал, и я тоже…
— Еще бы, — говорит Брэнуэлл резко: он несчастен. — Потому что ты веришь в меня и потому что… — Он не заканчивает своей мысли. — Послушай, вокруг множество парней, которые делают то же, что и я. Рисуют лица. Некоторые прошли Королевскую академию искусств. Бредфорд, Галифакс, Лидс. Если нужен портрет, далеко ходить не придется. Можно даже получить хороший, если знать места.
Последнее замечание подобно разбрасыванию битого стекла перед собеседником: давай, пройди через него, если сможешь. Браун предпочитает его игнорировать.
— Что ж, если, как ты говоришь, счета не сходятся, не будет ли единственно разумным пересмотреть планы на будущее? Если так пройдет еще шесть месяцев? Не будет ли подобное упорство всего лишь выбрасыванием денег на ветер?
Брэнуэлл отпивает из фляги.
— Боже мой, не могу представить еще одно такое полугодие.
— Значит, так тому и быть. Ты попытался, но не сложилось. Осталось сказать об этом отцу. Думаю, чем раньше, тем лучше. Он ведь не будет на тебя сердиться, не правда ли?
— Ем? Ах, нет. — Брэнуэлл делает еще один глоток. — Он никогда на меня не сердится. Возможно, проблема отчасти именно в этом. Вместо злости на тебя обрушивается громадная величественная скорбь, под гнетом которой чувствуешь себя ничтожнейшим червячком. В то же время понимаешь, что эта внушающая благоговейный трепет сущность любит тебя, а ты недостоин… Ха! Где же я слышал это раньше? — Он делает непристойный жест в сторону кафедры. — Забавно. Можно обходиться без Бога, но без отцов обходиться не получается.