Н Ляшко - Пятая камера
— Э-э, не говори! — машет рукою Клочков. — До безвозможности мордуют.
Узколоб, лязгая кандалами, шагает к двери, стучит в нее и яростно кричит надзирателю:
— Как чего?! Сам не догадаешься! Не обедал я!..
В его брани еще нет переливов, ноги его смешно раскорячены, но многим ясно: он привыкнет к кандалам и будет дерзким, отчаянным. Лотошник с. любопытством вглядывается в него и пугает:
— Ты не очень-то кричи, а то в карцер говеть сведут.
Узколоб багровеет и бранит тех, кто строил карцер, кто его сторожит, кто верит в его силу, кто его боится.
Кузька одобрительно хлопает его по плечу:
— Правда, чорт их бери! Молодец!
Х
Тело Кривого ноет, пустая глазница дергается, будто глаз только вчера выбили. И все чаще суд представляется страшным чудовищем; стоит оно за грязными оврагами, среди домов, к нему подводят людей, оно захватывает п каменную пасть воров, честных, убийц, оклеветанных, перемалывает их, выбрасывает из себя и хрипит каждому вслед:
— Три года арестантских рот! Двадцать лет каторги!
Пять лет каторги!
Кривой в сотый раз вынимает из кармана обвинительный акт, водит глазом по камере и идет к Узколобу:
— Почитай, ради бога.
— Читали уже, надоело.
— Да темный я, видишь. В голову никак не возьму.
Что тебе стоит?
— Ну, ладно, только вникай ухом, а не пятками.
Кривой вытягивается и жадно ловит слова. По акту выходит, что он закоренелый конокрад. «И как написано, чтоб ему руки поотсыхали». Кривой мотает головой и шепчет:
— Как по-твоему?
— Не сорвешься, крючок хороший.
— Засудят?
— И головы не морочь себе: иди за готовым.
Кривой прячет обвинительный акт и ищет глазом Кузьку: «Беспременно к нему подаваться. Куда больше?»
— Что, неохота сидеть? Любил коней, люби и тюрьму.
— А ты любишь?
— Я что? Горько, ну, а я покажу себя, раз они со мной так. Свидетелям этим, я им волью по первое число. Жена сама довела меня, а они брехать. Она святая, по-ихнему, а я прямо зверюга. Я к ней вот как, а она все на сторону.
И уходить не уходит, и жить не живет. Колобродит, как козел в огороде. Лоб мой, видишь, ей не хорош, вроде я его сам выдумал. Прет по ему волос, а я что? Она ведет свои шуры эти, амуры, я и подглядел. Вот, а теперь я решенный: так-так, а не так, задам стрекоча и явлюсь. До конца уж пойду, потому, что я такое? Кому я нужен?
— Твое дело молодое, поживешь еще, — утешает Кривой.
— Годов у меня не куча, правда, — соглашается Узколоб, — а только, знаешь, навряд ли жить буду, кипит у меня от обиды. Пропаду я…
Кривой заглядывает Узколобу в глаза, думает: «Испортили человека», — и идет к Кузьке. Тот чинит бушлат
и поет:
Позарастали
Стежки-дорожки,
Где наступали
Милого-о ножки…
— Чего делаешь? — спрашивает Кривой.
— Сено кошу.
— М-м…
— Иная корова лучше тебя мычит.
— Привычка у мине такая, сызмалетотва я так,
— Ну, и отчаливай…
Поза-араста-али-и
Мохом, тра-аво-ою,
Где мы гуляли,
Милый, с тобою.
— Да мине б это… поговорить, спросить насчет молитвы насупротив суда, суд мине скоро, боязно…
— Перекрестись, долго подъезжать будешь?
— Мине б молитву. Целых пять рублей дам.
— Я не торговка.
— Кузька, валяй, игра будет! — говорит Лотошник.
— Семь дашь? — выпрямляется Кузька.
Кривой тянется к простреленному уху.
— Ну, хочешь? — торопит его Кузька.
— Да вить, как ослобонят ежели, так и больше дам.
— Э-э, хитрый какой! Ты со страху забудешь молитву, а я при чем?
— Ну, ладно, только по совести.
— А то как же? Эх, ты, старый драбадан!
Кузька ударяет Кривого по плечу и вскакивает:
— Ну, игроки, подваливай!
XI
— Смирно! Приготовь билеты!
Арестанты выстраиваются в шеренгу, разворачивают тюремные билеты и держат их перед собой. В камеру входят прокурор, начальник тюрьмы и ватага надзирателей.
Прокурор на ходу заглядывает в билеты и цедит:
— Заявления есть?
— Судили вот меня, — бормочет Клочков.
— Судили? Ну, и что же?
— Неправильность, обида…
— Надо было во-время обжаловать приговор.
— Чего жаловаться, раз не по закону?
— Судят только по закону.
— Где уж: взяли вот, заперли-и все.
Прокурор пожимает плечами:
— А что же еще?
— Дело б какое…
— Вот в арестантские роты отправим тебя, — улыбается начальник тюрьмы, — там тебе дадут дело. У нас дела нет.
— Да ведь народ портится, вот этак сидевши.
— Ты, старик, о себе заботься.
Дверь захлопывается.
— Ты, Клочков, ловко хотел загнуть ему, — раздумчиво говорит Кузька. Башка у тебя варит, только слабо ты говоришь. С ними надо лаять: трах-тарарах, чорт на горах! В уши чтоб ему, в уши. А ти: э-э, мэ-э, как теленок.
Я сказал бы ему, да надоело в карцере сидеть. Еще спрашивает: «А что же еще?»
— В царстве небесном, выходит, сидим. Нет, ты стой.
Взяли меня, ты садишь, так суди толком. Не корми меня арестантскою ротой, раз закон при тебе. Я, может, лучше тебя, а ты меня вроде навоза топчешь…
— Стойте, а какой — вам тюрьмы надо? — удивляется
Кузька.
— Издевки чтоб не было, чтоб при деле человек был…
— Дальше?
— Чего дальше? Да обнеси оградою землю сколько там верст, чего ее жалеть-то? Поле чтоб, сады, все чтоб, всякое майстерство. Превзойти чтоб можно было…
— Во-о, правильно! А тут нудят тебя…
— А еще что?
— И еще. Попал кто, с кем не бывает, сейчас сказать ему все, перевернуть его. Есть такие люди, что словами все с человеком могут сделать. Взвоешь, как скажут…
— Вот, и правильность чтоб. Человека к делу приспособлять и не рычать на него, как на собаку…
— Не тюрьму, выходит, вам надо, а училище?
— А что ж? Вник бы во что человек, понятие взял…
— А как он понятия не захочет?
— Эва сказанул! Что он, враг себе?
Кузька тяжело вздыхает и машет рукой:
— Не враг, а только не будет этого! Видал, какой он, прокурор-то? Духами от него прет. По тюрьме с фасоном ходит, неправильность ищет, а как по правде, так ему наплевать на нас, хоть и живет он нами. Не будет нас, что он такое? Окурочник несчастный…
XII
Кривой покачивается и твердит заученную Кузькину молитву:
— «Лягу я, раб божий Яков, помолясь, встану благословясь, свежей росой умываюсь, престольным полотенцем утираюсь. Выйду из дверей в двери, из ворот в ворота, в чистое поле, к морю-окияну…»
По телу разливается слабость, в глазу рябит, но язык шевелится:
— «На море-окияне, на острове буяне белоручьевои камень лежит, а на камени том престол господний. Божья матерь со всей силой небесной велит мне, рабу божьему Якову, белого воску взять, как в путь сбираться, або в суд итти, або к князьям-боярам, або к православным хрестьянам… хрестьянам…»
Кривой запинается и холодеет: другим Кузька дает молитвы против суда, а сам получил четыре года арестантских рот, — но ему тут же вспоминается случай с Обрубком, и слова вновь толпятся на язык:
— На чем это я? На «хрестьянам»… «Становлюсь я на медную землю, закрываюсь чугунной крышкой и девятью дверями, запираюсь десятью замками, отсылаю ключи кит-рыбе. Никто не найдет, никто не возьмет. Тот найдет, кто окиян-море перейдет, песок пересчитает. Найти найдет, а взять не возьмет: встречь ему два колдуна, два еретика, две колдуницы, две еретицы-от всего защита: от черной немочи, от пречудной девицы, тоски и судейской напасти. Аминь».
Всю ночь Кривой то и дело вскакивает, прислушивается и глядит на лампу. Арестанты спят тревожно: одного заковывают во сне, другого ведут на суд, третьего душит похожими на свечки пальцами покойный грек.
Стучат зубы, вскидываются головы, блуждают глаза…
«А как осудят, что тогда?» Кривой бесшумно сползает с нар, тянется к иконе, глаза которой кто-то выковырял гвоздем, падает на колени и по-простецки доказывает богу, как тяжело ему в тюрьме, как мало у него сил, как жалеет он, что пошел на последнюю кражу.
В глубине двора всхлипывает звонок. Надзиратели топают в коридорах и ключами стучат в двери.
— Поднимайсь! Поднимайсь!
Арестанты выстраиваются на середине камеры, а после проверки спешат на коридор и гремят умывальниками.
От слабости и злых сонных голосов к горлу Кривого подкатывает удушье, в виски стучит. Оп бредет в угол, садится на пол и прижимается к стене.
— Ты, Яков, на меня не серчай, — говорит ему Клочков.
— Я ничего… скорей бы уж… Тошно мине…
— А ты съешь хлеба с сольцой да чаю выпей.
— Нет, не стану я, лучше поговею. Ты возьми мой хлеб себе. Крал я, это ты верно, а какой я арестант? Помру тут, как грек помер.