Н Ляшко - Пятая камера
Двор широкий, нету кочек,
Зато много одиночек!…
Январь-февраль-март-апрель,
Январь-февраль-март-апрель…
Надзиратель выносит лесенку, взбирается по ней к окну карцера и запирает его на толстую железную заслонку:
— Пой, хоть лопни!
Нету счастья, много горя,
Конвой ходит в коридоре…
— Эх, отведет Кузька душу! — с завистью говорит Лотошник. — В камере не распоешься, а в карцере можно.
На соборе часы били,
Нас в окружный выводили…
А баба все причитает и взмахивает руками. Платок ее то касается земли, то взлетает. Обрубок глядит в землю.
Присудили не надолго
Разольется пять раз Волга…
Лотошник хочет подхватить припев, но грек дергает его за рубаху и молит:
— Ны пой, Васа: карцур заберут, а меня таска, со таска. Как одын камара останусь?
— Попеть хочется, — оправдывается- Лотошник.
— Таска меня…
— Ну, не буду, не буду. Экий ты…
— Кончай прогулку!
Обрубок косится на плачущую жену. Арестанты гуськом скрываются за дверью и уносят в камеру хриплый плач и веселый припев Кузьки:
Январь-февраль-март-апрель,
Январь-февраль-март-апрель…
IV
Молнии золотом оплескивают тюрьму. В камере нечем дышать, а грек лежит под суконным, бушлатом, стучит зубами и бормочет:
— Бура, гароза, гароза йдот.
С воли доносится скрип тяжело нагруженной телеги.
— Хлеб с поля везут, — мечтательно бормочет Кривой.
— Молчи ты о своем поле!
— В такую пору на лошадей ходить хорошо, — говорит конокрад Усов. — Сядешь при лужке, в лесочек, рявкнет гроза, снимаешь с лошади путы, садишься на нее, на голубушку, и гонишь. Не догонят.
— То-то тебе ногу выкрутили. В грозу все воровал?
В окна врывается ветер, кружится по коридору и гудит в отдушниках. В нижнем этаже с дребезгом захлопывается окно. Вспыхивает молпия, грохочет гром, по крыше барабанят относимые ветром капли дождя. Арестанты забываются, а грек ловит ртом воздух, ерзает головой по подушке, вскидывает к сверкающим молниям руки и в отчаянии хрипит окну, грозе и богу:
— Бей, убивай, не надо болшь… Ну, бей! А-а-а… Бей, проклятий! Не хочу…
Клочков сползает с нар и спешит к греку:
— Ты что это? Слышь, молчи. Не надо так. Кого клянешь? Кончина, поди, подходит к тебе, а ты чего? Ты призывай бога, молись. Как не умеешь? Я научу, слушай…
Грек вскакивает на колени:
— Шито, малитва? слихал, слихал…
Клочков следит за его сухими руками, за вздрагивающим при раскатах грома лицом и шепчет:
— Христос разбойника простил, помнишь?
— Оторвись! — взвизгивает грек и зовет: — Куза, Васа, Васа!
— Да Христос с тобой, — успокаивает его Клочков и будит Лотошника: — Василь, Василь, греку худо, слышь!..
Лотошник глядит на окна и идет к греку:
— Чего ты?
— Васа, ты товарыш, Куза товарыш, как братья мои…
Помирать я…
— Зачем помирать? Вот выдумал.
— А Куза, позови Кузу, — тревожится грек.
— Кузя в карцере песни поет.
— Та, та! — кивает грек и указывает на Клочкова. — Эта пришел и сё самотрит, самотрит.
— Уйди, святой, — говорит Лотошник Клочкову и утешает грека: — Умирать успеешь еще. Отбудешь арестантские роты, я отбуду каторгу, ахнем с тобою дельце и подадимся в Персию инжир есть, поправляться. В твою Грецию махнем. Выпей воды.
— Та-та-та… сё, сё Хроций, Хреций…
Грек роняет чайник, комкает рубаху и царапает сведенными пальцами грудь. Лотошник видит на его гуоах красную пену, ютдается к двери и стучит в нее:
— Фельдшера! Фельдшера!
Камера оживает, в коридор врывается гул шагов, щелкает замок, и на пороге появляется старший:
— Кому тут фельдшера?
— Человек помирает, — отвечает Лотошник. — Не ищи приключения.
Старший трогает грека за ногу:
— Попандуполо, слышь? Попандуполо…
Веки грека обнажают белки, смыкаются и дрожат, как на огне.
V
Кривой решил подслушать молитву Кузьки и борется с дремотой. Вместе с ним крепятся парни, поранившие в драке стражника, два крестьянина, которым на базаре в сдаче кто-то всучил по фальшивому полтиннику. Кузька видит это и ярится. Дурачье! Двенадцать лет тому назад его самого одурачили этой молитвой. Сколько вытерпел он с тех пор! Его били в сыскных, на базарах и ярмарках, в волостных правлениях, в участках. Били все, у кого была сила, били кулаками, камнями, ножнами шашек, ключами, нагайками. Били словами, намеками на правду, справедливость и закон. Десятки раз допрашивали его, четыре раза судили. И ни один судья не узнал в нем Кузьку Хмару, бывшего батрака, который крал и чувствовал, что погибает, шел на кражу и мечтал о том, что вот он украдет, купит за Кубанью земли, женится, будет сеять хлеб, драть в горах диких пчел, ходить за форелью. Ведь в миллион раз лучше пахать, сеять, чем воровать, быть в руках полицейских, сыщиков, приставов, урядников, скупщиков краденого, надзирателей и начальников тюрем. Это петля, могила. И не убежать от них Кузьке: оплела паутина неудач, суды, надзоры. Нет, не жить ему за Кубанью, не есть своего хлеба!
Кузька закрывает глаза и думает: «Игру бы хорошую затеять, что ли». Хорошо выигрывать, глядеть на взволнованные лица, притворяться спокойным и быть скупым на слова. Быстро летит время, в виски стучит, голос любовно, как горец лошади, шепчет в уши: «Не горячись, тише, тише», — и вдруг гаркнет: «Несись, по кушу, по кушу! Так! Так! Еще!» И опять ласково шепчет: «Ша-ша, тихо, тихо, сорвешься». Кузька поднимает голову, зовет Обрубка в угол, садится рядом с ним и шепчет:
— Ну, запоминай:
«Шла матушка Марья, шла и приустала, легла и приуснула, и снился ей сон. Над рекою Иорданью жиды Христа распинали, терновый венок надевали, с подножки кровь проливали. Вставала матушка Марья, рыдала, к земле припадала: кто мой сон трижды вспомянет, будет избавлен от пытки и всякой напасти.
Аминь».
Понял?
— А как не. Ладная молитва.
— Ну, только никому чтоб, а то не поможет. Шепчи за мною: «Шла матушка Марья»…
— «Шла матушка Марья», — повторяет Обрубок и трогает Кузьку за руку: — Слышь, как же это: божья матерь, а Марья!
— А тебе что за дело?
— Да ведь Марья-это баба какая-то, а тут молитва.
Кузька щелкает Обрубка по лбу:
— У тебя тут что, мякина?
— Не мякина, а нету в молитвах про Марью. Да чего ты сердишься? Я к тому, чтоб молитва пользительнее была. Ну, «Шла матушка Марья…»
— «…Шла и приустала, легла и приуснула…»
VI
От тоски проигравшийся Кузька придумал злую забаву: добыл лист бумаги и, собрав арестантов, полушопотом объявляет им:
— Ну, ребята, начинаем любовь крутить, но тес, а то…
— С кем крутить-то?
— С Сенькой.
Сенька, трусливый вор, выдал кого-то, сидит в одиночке и не выходит на прогулки.
Кузька карандашом пишет ему от имени арестантки Насти записку. Узколоб глядит ему под руку и с усмешкой читает:
— «Сеня, ягодка, увидала тебя у окошка и без плачу писать мне нельзя. Так прямо слеза и заливает…»
Ловко…
— Не мешай.
В конце записки Лотошник рисует пронзенное стрелой, похожее на репу, сердце. Под сердцем Кузька старательно пишет:
«Сене от мово сердечка», —
под хохот камеры читает записку, сворачивает ее, перевязывает ниткой и через волчок отдает арестанту-уборщику:
— Передай, да смотри мне…
И опять в камере скучно, тоскливо. Лишь после обеда от двери раздается:
— Кузька! — и из волчка на пол падает сверточек.
В сверточке записка Сеньки и пучок его русых, перевязанных суровой ниткой, волос.
— Ну, тише…
Кузька, подражая дьякону, выпрямляется и начинает:
— Гм, кх, господи, благослови.
«Настенька, письмо твое нарушило мои горькие, несчастные думы. Ты враз влюбилась в меня, потому глаз у меня особенный и судьба фортунит. Жизнь моя потерянная, а из меня мог человек выйти, кабы с блатными не связался. Нащот делов я сильно горячий. В тюрьму прихватили по одному делу, в газетах даже печатали, как в номерах „Якорь“ какие-то взяли у одного больше двух тысяч. Меня пришивают безвинно, ничего я не знаю и отошьюсь, потому не дурак.
Пропиши про свое дело. Я твое письмо целую несчетно раз и под подушку на ночь класть буду…»
— Вот, и есть же еще дураки.
Кузьке противно, но он смеется и потирает руки:
— Так, попал я, значит, в невесты. Ню-ню-ню, Сеня.
А у Сени в конторе деньги есть. Это мы знаем и завтра черкнем ему:
«Сеня, ягодка, ниток выпиши, хочу тебе носочки на вечную память связать».
Потом попросим его прислать бельишко постирать, платочков для вышивки купить. А там и до полиции дойдем и вывернем его, жабу, шиворот-навыворот…
VII