Вольфдитрих Шнурре - Когда отцовы усы еще были рыжими
- Я не доктор, - сказал отец, - я здесь всего лишь помощник препаратора.
- Мне все равно, для меня вы доктор.
Это была первая встреча отца с бароном. Они несколько раз вместе обедали, отец водил барона в цейхгауз, в Зоологический сад и в Рези, но единственное, что действительно интересовало барона в Берлине, была выставка свиней возле радиовышки. Потом мы проводили его на вокзал.
- В Германии, - сказал барон, высунувшись из окна купе, - не разводят больше приличных свиней.
- Тссс, господин барон, - предостерег его отец, - вон стоит штурмовик.
- Мне все равно, - отвечал барон, смахнул с рукава копотинку и вновь сложил руки на открытом окне вагона. - Вы должны увидеть моих свиней, господин доктор. Зверюги центнера по четыре и все черные, как смоль,
- Черные? - удивился отец. - По-моему, это замечательно.
- Так оно и есть, - сказал барон, - вы должны в скором времени приехать и увидеть их своими глазами.
- Да я хоть сейчас, - сказал отец и, прищурившись, взглянул на штурмовика, который стоял, широко расставив ноги, и пошатывался, его вздернутый подбородок отражался в окне поезда. - Берлин утратил свою прелесть.
- Эта страна - учебный плац, - сказал барон, - если я смею вам советовать: приезжайте скорее. Отец с сожалением пожал плечами.
- В следующем году. Я возьму отпуск, как только смогу.
- Хорошо, - сказал барон и снял свою войлочную шляпу, так как поезд уже тронулся, - я полагаюсь на вас. Вы сможете в тишине и покое заняться обещанными починками.
- Рад служить вам, - отвечал отец, которому приходилось все прибавлять шагу, чтобы идти вровень с вагоном.
- Вы оба будете желанными гостями, - сказал барон, - я уже сообщил о вас моей бабушке.
- Вы очень любезны, - пропыхтел отец, уже перешедший на легкую рысь, так как поезд набирал скорость.
- Мой дом всегда полон гостей! - крикнул барон в нарастающем грохоте поезда. - Интереснейшие люди, вы будете очень довольны!
- Я убежден в этом! - закричал отец, пытаясь на бегу высвободить руку, которую барон давно уже захватил и от души пожимал.
- До встречи в Калюнце! - крикнул барон, отпуская отца, и вовремя, отец успел увернуться, чтобы не налететь на сигнальную мачту.
Впоследствии мы часто говорили о бароне, он оставил после себя какое-то странное непреходящее ощущение широты и независимости, и, когда я теперь рано утром, до школы, провожал отца в музей, он входил туда все менее радостно.
- Просто грешно быть так связанным!
- Брось, - сказал я, - регулярно платить за квартиру, это тоже чего-нибудь да стоит.
- Платить за квартиру! - презрительно крикнул отец, широким жестом воздев руку к пасмурному ноябрьскому небу. - Кто же меняет свободу на квартирную плату!
Недели через три после отъезда барона пришла от него открытка. У отца в музее опять начались неприятности: они давно хотели получить от него документ, подтверждающий арийское происхождение, и он сказал:
- Моя прабабушка умерла в тысяча восемьсот сороковом году, для чего же ей сегодня опять понадобился паспорт?
Поэтому он очень обрадовался открытке, просто как возможности немного отвлечься. Она была отправлена из Найденбурга. Мы тут же полезли в атлас. Найденбург, оказалось, находится у самой польской границы. Если внимательно приглядеться к открытке, то на серо-зеленом фоне можно заметить помещичий дом барона. Он казался длинной, сильно приплюснутой обувной коробкой, и нам нелегко было справиться со своим разочарованием.
- Обстановка там наверняка самая безумная, - сказал отец и откашлялся.
- А как же прохудившаяся кабанья шкура и траченные молью птицы, которых ты должен привести в порядок?
Отец в раздражении вздернул правую бровь.
- Так или иначе, написано очень мило.
Да, ничего другого тут не скажешь. Не угодно ли нам будет освободиться еще в этом году, например, к Новому году, дорожные расходы, разумеется, он берет на себя. Под этим посланием подписалась еще масса каких-то людей. Граф Станислав Владиньский приветствовал нас какой-то мало понятной цитатой из Рильке. Господин Янкель Фрейндлих от всего сердца надеялся обрести в отце партнера по шахматам, а еще какой-то господин, именовавшийся Рохусом Фельгентрей, хотел, чтобы мы позабыли о вчерашнем дне и начали в Калюнце все сначала. Некий полковник в отставке худосочным почерком сердечного больного передавал нам самый горячий привет, а Губертус Лединек, в скобках дантист, сообщал, что горничные и еда выше всяких похвал. В самом низу, справа, задвинутая в угол красовалась подпись еще одной юной особы "Хердмуте Шульц", о ее юности можно было судить по несколько корявому почерку. Отец был страшно тронут.
- Как мило он, видимо, отзывался о нас!
- А где же ее подпись? - спросил я.
- Ее? - удивился отец. - Кого - ее?
- Слушай, не надо притворяться, он же собирался именно ей о нас рассказать.
Отец с преувеличенным изумлением вертел в руках открытку.
- Верно, ее подписи нет. Я тихонько кашлянул.
- Все дело в отсутствии места, она просто здесь не поместилась.
- Ну, конечно, - кивнул отец.
- А может быть, - предположил я, - она слишком стара, чтобы подписываться.
- Разумеется! - воскликнул отец и хлопнул себя по лбу. - Вот и разгадка: у бедняжки руки скрючены подагрой.
Письмо, которое отец написал в ответ, было одним из самых любезных писем, какое когда-либо посылалось полудюжине незнакомых адресатов. Вся сердечность, которую на службе отец годами подавлял в себе, выплеснулась в этих строчках. Но едва письмо ушло, отец снова впал в раздумье; в музее он теперь был еще неприветливее, чем обычно.
Со мною творилось то же самое, просто мы с отцом были уже не здесь, души наши пребывали, в Калюнце. К счастью, в школе у нас то и дело проводились собрания, поскольку коричневые должны были постоянно слушать всякие речи; а во время них очень здорово можно отключиться. Только на уроках я слишком часто бросался в глаза; очень уж глупо - у меня делался такой вызывающе мирный вид, стоило мне только подумать о Калюнце и всех милых его обитателях... а ведь известно, что молодежь теперь должна быть воинственной.
Но лучше всего бывало дома, по вечерам. Мы обычно укладывались спать пораньше, потому что угля у нас было в обрез; но тем не менее зачастую не спали еще и далеко за полночь, все пытаясь представить себе, как замечательно должны выглядеть гости барона. Отец немного разбирался в почерках, а имена - если только иметь к этому чутье - тоже рассказывали о многом, так что у нас сложилось вполне четкое представление о каждом из наших далеких друзей. И началась захватывающая игра.
- Итак, - сказал однажды отец, лежа в постели, - как выглядит граф Станислав?
- Бледный, - затараторил я, - длинный, тощий, сутулый, тщательно, с любовью расчесанные волосы, одет в темное, на локтях и на заду одежда немного блестит, пальцы как у паука, ноги при ходьбе подгибаются...
- Цвет глаз? - спросил отец, перебивая меня.
- Черный или серый.
- Безукоризненно, - сказал отец, - ни одной ошибки. Теперь ты спрашивай.
В результате этой игры мы невероятно сроднились с нашими друзьями. Частенько отец перед тем, как заснуть, неожиданно опять включал свет, потому что мы были твердо уверены, что за гардеробом стоит и корчит рожи дантист Ладинек, который, по нашему мнению, был очень не прочь позабавиться, когда для этого нет абсолютно никаких оснований. Только одну особу мы упустили из виду: бабушку барона. Мы чувствовали, она что-то имеет против нас, но не признавались в этом друг другу, не хотелось нам думать, что в Калюнце кто-то недружелюбно к нам относится.
А потом опять пришла почта, на сей раз письмо. Начинал его барон. Уже лег глубокий снег, писал он, и если не появятся волки, то эта зима обещает быть одной из самых тихих и уютных за долгие годы. "Поистине, это горе, господин доктор, что вы не можете освободиться к Новому году".
- Волки! - завопил я. - Ты только подумай: настоящие волки!
- Гм.
Мы снова углубились в изучение письма. Первым делом посмотрели, не подписалась ли на этот раз бабушка барона, но нет, ее подпись опять отсутствовала. Однако тем обстоятельнее писали другие: из этого письма мы узнали больше, чем мог бы нам сообщить самый добросовестный детектив. Полковник, например, жаловался на сердце; в 1917 году ему пришлось изрядно поволноваться из-за грубостей в казино, поэтому он и вынужден был тогда подать в отставку, и теперь носился с мыслью внедрить в продажу новый порошок от насекомых. Для графа Станислава, особенно задушевного отцова друга, нет ничего, если не считать чтения стихов Рильке, более прекрасного, чем рано утром, в сумеречной еще столовой, при свете гинденбургской горелки съесть яйцо всмятку, слушая при этом потрескиванье древоточцев. Рохус Фельгентрей, оказалось, был школьным учителем, преподававшим биологию до того, как он на прогулке со своей любимой ученицей Хердмуте Шульц поддался чарам Калюнца; Рохус Фельгентрей долго и пространно расписывал голубого зимородка, полет которого он (разумеется, вместе с Хердмуте) видит каждый день, проносясь на лыжах вдоль Преппе, маленькой, незамерзающей речушки. "Ах, что за неземная голубизна! Да, господин доктор, она заставляет вас верить, заставляет мечтать!" Дантист Лединек, впрочем, другого от него нельзя было и ожидать, писал о вещах более реальных. Он стрелял лесных голубей, много спал, хорошо ел и вновь расхваливал горничных. Что же касается господина Янкеля Фрейндлиха, который радовался возможности приветствовать отца как партнера по шахматам, то он оказался хлеботорговцем. "Но в Калюнце забываешь, кто кем был. Достаточно неделю по вечерам послушать, как в кухне у плиты колют свежую сосновую лучину, и Вы навеки отрешитесь от самого себя".