Анатолий Байбородин - Озёрное чудо
— Вы, девчата, городских не заводите, — гнул своё Степан. — Я на их нонечесь поглядел, — сумашедчии: бегут и бегут, сломя голову. Не здороваются, руки не подают. Да… Я по-первости здоровался, как у нас в деревне, а потом махнул рукой. Здоровайся не здоровайся, — даже ухом не ведут, бегут и бегут. Сумашедчии… В транвай битком набьются, что сельди в кадке, и там молчат. Наши-то деревенские запели бы. Чтоб не скушно ехать. Я, бывало, коня в телегу запрягу, доярок насажу, велю: «Пойте!.. Гнедко не повезет — без песни непривышный…» Я в транвае запел, дак на меня, как на дурака, выпучили зенки. Как ишо не упекли в кутузку?! С них бы стало… У нас в деревне все — вроде, родня, все — братья, сестры, хошь другой раз и зубатятся меж собой. А в городе не, в городе всяк сам по себе. А зленны, как цепные псы… Ладно, руки не подают… слова не скажи, как порох пыхают. Да… Не сладкая, видать, житуха в городе.
На городском вокзале Игорь чудом признал бывшего деревенского соседа Степана Уварова — лет десять утекло с той весны, когда семья Гантимуровых укочевала в город из села Сосново-Озёрск, где Игорюха семь зим отбегал в школу.
Вокзал, с вечера прометённый усердным дворником, опрятный, осиянный нежарким утренним солнышком и овеянный прохладой с реки Селенги, гляделся празднично; в небесной сини над вокзалом светилась снежной белизной звонница Одигитриевского собора; а над автобусами, умытыми, сверкающими, над путешествующим сельским людом звучала музыка, стильная в семидесятые годы, где отчаянная деваха горько похвалялась:
Я от горечи целую,
Всех кто молод и хорош,
Ты от горечи другую,
Ночью за руку берёшь…
Горечь, горечь, — вечный привкус,
На губах твоих, о страсть…
После «горечи» под гитарный плач томился страстью шалый малый:
Льёт ли тёплый дождь, падает ли снег,
Я в подъезде возле дома твоего стою,
Жду, что ты пройдешь, а, быть может, нет,
Стоит мне тебя увидеть —
О, как я счастлив.
Песню подобрал на гитаре я.
Жаль, что ты ее не слышишь,
Потому что в ней, грусти не тая,
Я тебя назвал самой нежной и красивой…
О, это правда.
Игорь хотел было заговорить со Степаном Уваровым, но отвлекла моложавая, пышная жёнка с модной прической, народом прозванной: «не одна я в поле кувыркалась», а то и похлеще: «я у мамы дурочка». Из-под копны русой соломы постреливая в Игоря размалёванными синими глазами, жёнка улыбнулась юнцу кроваво крашенными губищами и посмотрела откровенно, зазывно, отчего Игорь, коего в грешной похоти влекли не сверстницы, но бывалые бабени, решил подъехать, заговорить, а потом, ежли удача улыбнётся, то и махнуть рукой на родное село. Для зацепки хотел спросить время…хотел, да вспотел… шагнул к жёнке, но к той шерстяным клубком подкатился пожилой, толстый мужичок, узким лицом похожий на ворона, с проседью в чёрных, курчавых прядях, нависающих над крючковатым носом. Мужичок…аж на голову ниже бабёнки… заискивающе поглядывая на жену снизу вверх, что-то наговаривал, мотая руками, после чего забавная пара, прихватив толстые баулы, стала продираться сквозь толпу. Со вздохом глядя вслед перезрелой крале, что напоследок одарила игривым взглядом, парень мысленно обозвал ее похабным словцом, и тут же, любодей, прилепился азартным помыслом к девахе в ловко кроенной, крепко шитой, линялой брезентовой робе с намалеванным на спине знаком ССО — студенческий строительный отряд. Коль Игорь беззастенчиво осматривал деваху, та усмешливо глянула на стильного паренька и равнодушно отвернулась.
«Выпендривается, гра-а-амотная…» — запалив сигарету, проворчал парень на деревенский лад и опять увидел Степана Уварова, хотел поздороваться, вызнать про его дочь Елену, с которой в отрочестве дружил, и уже было тронулся к Степану, но не осмелился заговорить, да и видок отпугивал, — стоптанные, порыжелые сапоги, по-сельски сжатые «в гармошку», куцый пиджачок с мятыми отворотами (телок, поди, жевал), кепка блином, да ещё и синий фонарь в полщеки.
III
Степан, по сельской приваде, по-соседски величавший Иго-рюху зятьком, Ленкиным женишком, не сходу, а признал соседского парня, но руку не совал…обжёгся в городе… и ждал: пусть первый подходит, — помоложе, поди ноги не отвалятся. Но парень не подошёл, не поздоровался, и обиженный Степан, переговоривший за долгую дорогу со всеми попутчиками, словно и не замечал Игоря, огибал парня взглядом.
Автобус, взявший на крутом спуске разгон, ходом проскочил поля и покосы, выбежал к поскотинной городьбе[30], к широким воротам, над которыми уныло и ненужно обвисало в безветрии полотно, так застиранное дождями и выжженное солнцем, что из красного обратилось в белое, и теперь можно было лишь догадаться, что некогда полотно белым по красному кланялось всякому пришлому: дескать, здравствуйте, проходите хвастуйте, а ныне, как в припевке: «самолет летит, колеса стерлися, а мы не ждали вас, а вы приперлися».
Впрочем, и от ворот остался лишь помин: среди размётанных прясел жердевой городьбы упирались в небо чёрные, иссечённые глубокими морщинами, сиротливые вереи[31], пожеванные снизу гнилью, отчего похожие на тонконогие поганые грибы. Но Игорь-то помнил дородные листвяничные столбы-вереи и одностворчатые ворота, сколоченные из добела ошкурённых жердей, которые захлёстывались кожаной петлей-удавкой, чтобы скот не проходил за поскотинную городьбу и не травил хлеб. За потраву хозяев штрафовали. Обычно ворота открывали и закрывали за собой сами путники, проезжающие про тракту от Верхнеудинска на Читу, но иногда — деревенские мальцы-удальцы. Широко распахнув ворота, бежала босоногая братва в непроглядном пыльном тумане вслед за машиной и орала ли-хоматом, требуя с шофера мзду. Иные прокатят мимо, даже не ворохнувшись в кабине, иные кинут копейку-другую, и огольцы, усмотрев их падение, кинутся сломя голову в придорожную пыль и полынь, совьются в кучу-малу, нашаривая медь в траве. А там уж найдут, не найдут либо втопчат в пыль — как уж получится, что уж Бог даст.
Игорь припомнил с грустью и запоздалой, хвастливой утехой: нередко он, змеем вывернувшись из кучи-малы, сосал во рту ме-дяк, горчащий притрактовой пылью…во рту надёжнее… и, сжимая костлявые кулачки, ждал: подходи, кто храбрый… Переминаясь с ноги на ногу, исподлобья зыркая на Игорёху запорошенными глазами, мальцы попускались копейкой, хотя вся добыча шла в братчинный котел. Отступали — с Игорюхой…психопат… лучше не связываться, — и караулили другую машину или конную повозку. Отступали, потому что в памяти не стирался, обмерши перед глазами, страшный случай, когда Игорюха едва не задушил Ванюшку Краснобаева, который начал было силком разжимать побелевшие Игорюхины пальцы, прячущие медяк. Едва разняли их перепуганные ребятишки, с горем пополам сволокли бешеного Игорюху с Ванюшки Краснобаева, который уже хрипел, выкатив налитые кровью глаза. А копейку тогда посеяли в придорожной полыни…
Пластались за медяки азарта ради, потому что добытые гроши, хвастаясь друг перед другом добычей, ссыпали в братский котел, и на выручку брали в лавке халву или конфет-подушечек, прозываемых дунькиной радостью, и потом важно, заработанно посасывали нечаянную радость. Игорёха же…ныне припомнилось с мимолетной досадой… бывало и утаивал копейки, после чего, отбившись от мальцов, покупал халвы, спускался к озеру, и там, в глухом укроме за перевёрнутой вверх днищем лодкой, съедал халву мелкими крохами, запивая ее озёрной водицей. Лишь иногда делился с Маркеном Шлыковым, первым варнаком на всё село, — его Игорюха уважал, тот его, случалось, оборонял от драчливой братвы. Случалось, угощал и Ленку Уварову, кою отец ее, деревенский балагур, смехом пророчил Игорюхе в жены.
Поплыли мимо крайние от городьбы, старенькие, белёные и чёрные избёнки, столь убогие и ветхие, отчего не верилось, что в них люди живут, нежно любят, плодятся, растят чадушек; в эдаких хибарах, казалось, лишь брагой упиваться да вусмерть драться. Автобус осадился подле длинного, слепого без окон и отдушин, древнего амбара, по замшелую, буро-зеленую кровлю вросшего в землю и задавленного бедой-лебедой и буйной крапивой; подле амбара рылась вислобрюхая чушка, — эдакая гора сала, а вокруг чушки, тревожно похрюкивая, суетились чумазые поросята. Матка, задрав сухую дернину, пробуровив среди лебеды широкую просеку, уже напахала работящим рылом пашню и нынь подрывалась под замшелый амбар. А за амбаром зеленела огромная, заплесневелая лужа, где, блаженно пыхтя, возился другой выводок.
«Вот моя дерёвня….» — усмехнулся Игорь. Не деревня…тут о благую пору и церковь жила… не поселок, а село, из городского далека нарождалось в полусне-полуяви с избами сосновыми, словно кружевными шалями, укрытое затейливой резьбой, с пастушком, на кривом рожке играющим зарю, с девами волоокими, синеглазыми и крутобокими, с коровёнками, закрутившими под пастушеский рожок весёлый хоровод. Иное встретило Игоря село: дряхлое, расхристанное, смертельно усталое.