Эрих Ремарк - Возвращение
- Что с тобой? - спрашивает тетка, обрывая себя на полуслове.
- Вошь, верно. Еще окопная, - отвечаю я. - Мы все там так обовшивели, что это добро и за неделю не выведешь.
Она в ужасе пятится.
- Не бойтесь, - успокаиваю я, - она не скачет. Вошь - не блоха.
- Ах, ради бога! - Она прикладывает палец к губам и корчит такую мину, точно я сказал черт знает какую гадость. Впрочем, таковы они все: требуют, чтобы мы были героями, но о вшах не хотят ничего знать.
Мне приходится пожимать руки всем многочисленным гостям, и я начинаю потеть. Люди здесь совсем не такие, как на фронте. По сравнению с ними я кажусь себе неуклюжим, как танк. Они сидят, будто куклы в витрине, и разговаривают, как на сцене. Я стараюсь прятать руки, ибо окопная грязь въелась в них, как яд. Украдкой обтираю их о брюки, и все-таки руки мои оказываются влажными именно в ту минуту, когда надо поздороваться с дамой.
Жмусь к стенкам и случайно попадаю в группу гостей, в которой разглагольствует советник счетной палаты.
- Вы только представьте себе, господа, - кипятится он, - шорник! Шорник и вдруг - президент республики! Вы только вообразите себе картину: парадный прием во дворце, и шорник дает аудиенции! Умора! - От возбуждения он даже закашлялся. - А вы, юный воин, что вы скажете на это? - обращается он ко мне и треплет меня по плечу.
Над этим вопросом я еще не задумывался. В смущении пожимаю плечами:
- Может быть, он кое-что и смыслит...
С минуту господин советник пристально смотрит на меня, затем разражается хохотом.
- Очень хорошо, - каркает он, - очень хорошо... Может быть, он кое-что и смыслит! Нет, голубчик, это надо иметь о крови! Шорник! Но почему тогда не портной или сапожник?
Он снова поворачивается к своим собеседникам. Меня злит его болтовня. С какой стати он так пренебрежительно говорит о сапожниках? Они были не худшими солдатами, чем господа из образованных. Адольф Бетке тоже сапожник, а в военном деле смыслил больше иного майора. У нас на фронте ценился человек, а не его профессия. Неприязненно оглядываю советника. Он так и сыплет цитатами; возможно, он и вправду хлебал образование ложками, но на фронте, если бы понадобилось, я предпочел бы, чтобы из огня меня вынес не он, а Адольф Бетке.
Я рад, когда наконец все усаживаются за стол. Моя соседка - молодая девушка в лебяжьем боа. Она нравится мне, но я не знаю, о чем с ней говорить. На фронте вообще мало приходилось разговаривать, а с дамами и подавно. Все оживленно болтают. Пытаюсь прислушаться, чтобы уловить для себя что-либо поучительное.
На почетном месте, возле хозяйки, сидит советник счетной палаты. Как раз в эту минуту он заявляет, что если бы мы продержались еще два месяца, война была бы выиграна. От такого вздора мне чуть дурно не становится: каждому рядовому известно, что у нас попросту иссякли боевые припасы и людские резервы. Против советника сидит дама и рассказывает о своем муже, павшем на поле брани; при этом она так важничает, словно убита она, а не он. Подальше, на другом конце стола, разговор идет об акциях и об условиях мира. И, само собой разумеется, сии господа лучше разбираются в этих вопросах, чем те, кто непосредственно занимается ими. Какой-то субъект с крючковатым носом рассказывает с ханжеским сочувствием злую сплетню о жене своего друга и при этом так плохо скрывает злорадство, что хочется запустить ему в рожу стаканом.
От всей этой трескотни у меня мутится в голове; вскоре мне уже становится не под силу следить за разговором. Девушка в лебяжьем боа насмешливо спрашивает, не лишился ли я на фронте дара речи.
- Нет, - бормочу я и думаю про себя: вот бы сюда Тьядена и Козоле. Они здорово бы посмеялись над чепухой, которую вы здесь мелете с таким важным видом. Но меня все-таки точит досада, что мне вовремя не удалось вставить меткое замечание и показать, что я о них думаю.
Но вот, хвала господу, на столе появляются великолепно зажаренные отбивные котлеты. У меня раздуваются ноздри. Настоящие свиные котлеты на настоящем сале. Один вид их примиряет меня со всеми неприятностями. Кладу себе на тарелку солидную порцию и с наслаждением начинаю жевать. Как вкусно, ах, как вкусно! Бесконечно давно не ел я свежих котлет. В последний раз это было во Фландрии. Чудесным летним вечером мы поймали двух поросят и сожрали их, обглодав до костей... Тогда еще жив был Катчинский... Ах, Кат... И Хейе Вестхус... То были настоящие ребята, не такие, как здесь, в тылу... Я ставлю локти на стол и забываю все окружающее, я весь переношусь в столь близкое еще прошлое. Поросята на вкус были очень нежные... К ним мы напекли картофельных оладий... И Леер был тогда с нами, и Пауль Боймер, да, Пауль... Я уже ничего не слышу, ничего не замечаю... Мысли мои теряются в веренице воспоминаний...
Меня отрезвляет чье-то хихиканье. За столом полная тишина. Тетя Лина похожа на бутылку серной кислоты. Моя соседка подавляет смешок. Все смотрят на меня.
Меня бросает в пот. Оказывается, я сижу, как тогда, во Фландрии, навалившись локтями на стол, зажав в руке кость, пальцы облиты жиром, я обсасываю остатки котлеты, а все другие едят, чинно орудуя ножом и вилкой.
Красный как кумач, не глядя ни на кого, я кладу кость на тарелку. Как же это я так забылся? Но я попросту отвык есть иначе: на фронте мы только так и ели, в лучшем случае у нас бывала ложка или вилка, тарелок мы в глаза не видели.
Мне стыдно, но в то же время меня душит бешеная злоба. Злоба на этого дядю Карла, который преувеличенно громко заводит разговор о военном займе; злоба на этих людей, которые кичатся своими умными разговорами; злоба на весь этот мир, который так невозмутимо продолжает существовать, поглощенный своими маленькими жалкими интересами, словно и не было вовсе этих чудовищных лет, когда мы знали только одно: смерть или жизнь - и ничего больше.
Молча и угрюмо напихиваю в себя, сколько влезет: по крайней мере хоть наемся досыта. При первой возможности незаметно испаряюсь.
В передней стоит все тот же лакей во фраке. Надевая шинель, я злобно бормочу:
- Тебя бы в окоп посадить, обезьяна лакированная! Тебя, да и всю эту шайку!
Я громко хлопаю дверью.
Волк ждет меня на улице. Он радостно бросается на меня.
- Идем, Волк, - говорю я, и вдруг мне становится ясно, что обозлила меня не неприятность с котлетой, а застоявшийся, самодовольный дух старого времени, который все еще царит здесь. - Идем, Волк, - повторяю я, - это чужие нам люди! С любым томми, с любым французом в окопах мы столкуемся легче, чем с ними. Идем, Волк, идем к нашим товарищам! С ними лучше, хотя они и едят руками и, нажравшись, рыгают. Идем!
Мы срываемся с места, собака и я, мы бежим что есть мочи, быстрей и быстрей, мы мчимся как сумасшедшие, и глаза у нас горят. Волк лает, а я тяжело дышу. Пусть все катится к чертям, - мы живем, Волк, слышишь? Мы живем!
5
Людвиг Брайер, Альберт Троске и я направляемся в школу. Так-таки пришлось нам снова взяться за учение. Мы учились в учительской семинарии, и для нас не устраивали специального досрочного выпуска. Гимназистам, призванным на войну, повезло больше. Многие из них успели сдать экзамены до отправки на фронт или во время отпусков. Остальные, в том числе и Карл Брегер, вынуждены, как и мы, вернуться на школьную скамью.
Мы проходим мимо собора. Зеленая медь куполов снята и заменена серым кровельным толем. Купола точно покрыты плесенью и разъедены ржавчиной, и церковь поэтому производит впечатление чуть ли не фабричного здания. Медь перелита на гранаты.
- Господу богу это и во сне не снилось, - говорит Альберт.
С западной стороны собора, в тупике, стоит двухэтажное здание учительской семинарии. Наискосок - гимназия. Дальше - река и вал, обсаженный липами. До того, как мы стали солдатами, здания эти заключали в себе весь наш мир. Их сменили окопы. Теперь мы снова здесь. Но прежний мир стал нам чужим. Окопы оказались сильнее.
Не доходя до гимназии, мы встречаем Георга Рахе, товарища наших детских игр. Он был лейтенантом и ротным командиром, имел полную возможность сдать выпускной экзамен, но во время отпуска пил и бездельничал, не помышляя об аттестате зрелости. Поэтому ему снова приходится поступать в последний класс, в котором он уже просидел два года.
- Ну, Георг? - спрашиваю я. - Как твои успехи? Ты, говорят, на фронте стал первоклассным латинистом?
Долговязый как цапля, он большими шагами проходит во двор гимназии и, смеясь, кричит мне вдогонку:
- Смотри, как бы тебе не подцепить двойку по поведению!
Последние полгода он служил летчиком. Он сбил четыре английских самолета, но я сомневаюсь, сумеет ли он еще доказать Пифагорову теорему.
Приближаемся к семинарии. Навстречу - сплошь военные шинели. Всплывают лица, почти забытые, имена, годами не слышанные. Подходит, ковыляя, Ганс Вальдорф, которого мы в ноябре семнадцатого года вытащили из огня с размозженным коленом. Ему отняли ногу до бедра, он носит тяжелый протез на шарнирах и при ходьбе отчаянно стучит. Вот и Курт Лайпольд. Смеясь, он представляется: