Вольфдитрих Шнурре - Когда отцовы усы еще были рыжими
Там мы налили водой большую цинковую ванну и поставили в нее елку.
Когда на следующее утро я проснулся, отец с Фридой уже украшали ее. С помощью веревки елку прикрепили к потолку, а Фрида вырезала из станиолевой бумаги всевозможные звезды и развесила их на ветвях - получилось очень красиво. Заметил я в ветвях и несколько пряничных человечков.
Мне не хотелось портить им удовольствие, и потому я притворился, что еще сплю. А сам стал думать, как бы мне взять у них реванш за их доброту.
Наконец я придумал: отец взял взаймы рождественскую елку, так неужели же я не сумею, хотя бы на праздники, выручить из заклада наш граммофон? Итак, я сделал вид, что лишь сию минуту проснулся, выразил все приличествующие случаю восторги, потом оделся и вышел на улицу.
Хозяин ломбарда был очень страшный человек; еще когда мы первый раз пришли к нему и отец отдал в заклад свое пальто, мне захотелось как-нибудь ему напакостить; но сейчас надо было держаться с ним подружелюбнее.
Я лез вон из кожи. Рассказывал ему что-то о двух бабушках, о "последней радости на старости лет", о том, что "как раз на рождество..." и т. д., и вдруг хозяин как размахнется, как даст мне оплеуху, а потом и говорит с полным спокойствием:
- Часто ли ты врешь по будням, мне наплевать, но на рождество изволь говорить правду, понятно?
С этими словами он прошаркал в соседнюю комнату и вынес оттуда граммофон.
- Но смотри у меня, если вы его сломаете! Только на три дня! И то лишь потому, что это ты!
Я поклонился так, что едва не стукнулся лбом о колени, сунул ящик под мышку, трубу - под другую и помчался домой,
Сперва я спрятал и то и другое в домовой прачечной. Фриде все равно придется сказать, потому что пластинки у нее, но на Фриду можно доложиться.
Днем нас пригласил к себе шеф Фриды, хозяин бара. Нам подали отличнейший суп с лапшой, а потом картофельное пюре с гусиными потрохами. Мы ели, покуда не перестали вообще что-нибудь соображать, потом, чтобы сэкономить уголь, пошли ненадолго в музей, к скелету динозавра, а вечером за нами туда зашла Фрида.
Дома мы затопили печку. Потом Фрида достала громадную миску, полную гусиных потрохов, три бутылки красного вина и целый квадратный метр коврижки под названием "Пчелиный укус"; отец выложил на стол в подарок мне свой том "Жизни животных" Брема, а я в первую же минуту, когда никто не видел, бросился в прачечную, притащил граммофон наверх и попросил отца отвернуться.
Он послушался. Фрида достала пластинки, зажгла свечи, я вставил трубу и завел граммофон.
- Уже можно повернуться? - спросил отец, не выдержав, когда Фрида погасила верхний свет.
- Минутку, - сказал я, - эта чертова труба, думаешь, ее легко закрепить. Фрида кашлянула.
- Какая еще труба? - спросил отец.
Но граммофон уже играл "Придите, детки"; пластинка хрипела, и трещина на ней была, но какое это имело значение? Мы с Фридой стали подпевать, и тут отец обернулся. Он только всхлипнул и схватил себя за нос, но потом прокашлялся и тоже запел.
Когда пластинка кончилась мы пожали друг другу руки и я рассказал отцу, как раздобыл граммофон.
Он пришел в восторг. "Ну, каково? - то и дело обращался он к Фриде, кивая при этом в мою сторону: - Ну, каково?"
Получился, чудеснейший сочельник. Сначала мы пели и слушали пластинки, потом только слушали, но не пели, потом Фрида одна пропела все, что, было на пластинках, потом она еще пела вместе с отцом, а потом мы ели и выпили все вино и опять немножко послушали музыку, а потом проводили Фриду домой и легли спать.
На утро елка еще стояла наряженная. Я валялся в постели, а отец целый день заводил граммофон и насвистывал вторя.
На следующую ночь мы вытащили елку из ванны, сунули ее, еще украшенную станиолевыми звездами, в мешок и понесли во Фридрихсхайн.
Там мы опять посадили елку посреди розовой клумбы. Утоптали землю поплотнее и пошли домой. А утром я отнес назад граммофон.
Потом мы не раз навещали нашу елку, она опять принялась. Станиолевые звезды долго еще висели на ее ветвях, некоторые провисели до самой весны.
Несколько месяцев назад я снова видел елку. Она вымахала чуть не до третьего этажа и в обхвате была величиной со среднюю фабричную трубу. Теперь мне странно себе представить, что она гостила у нас на кухне.
БЕГСТВО В ЕГИПЕТ
До чего же красиво бывало, когда в начале декабря в парке открывали свои палатки торговцы всяким предрождественским товаром. Мы шатались по дорожкам в поисках старых знакомых. Мы знали множество зазывал и владельцев палаток, в основном еще с времен, когда отец работал на ярмарке препаратором в кунсткамере.
Однако на этот раз - была зима двадцать восьмого года, и стояли такие лютые холода, что приходилось подолгу греться в Пергамском музее, - на этот раз мы не встретили никого из старых знакомых. Может, они еще объявятся, а может, было слишком уж холодно, ведь большинство из них - хозяева заведений, персонал которых состоит из одново человека, и ни о печке, ни о другом отоплении нечего и думать.
Но у нас имелась еще одна причина, по которой мы слонялись среди палаток и балаганов. Ведь если не сидеть сложа руки, то можно надеяться заполучить контрамарку на все представления или даже заработать несколько марок.
Прежде всего нас необычайно интересовала выставка редкостей и уродов. Уже при разгрузке огромных дощатых стен и горизонтальных балок внушающего почтение громадного здания мы так рьяно и даже ожесточенно взялись помогать, что, когда отдавались распоряжения на следующий день, к нашему участию отнеслись как к чему-то само собой разумеющемуся.
Над входом, украшенным яркими плакатами и пестрыми транспарантами, высилась башенка с колокольчиками - точь-в-точь пагода. Хозяин выбрал такое оформление, потому что жировые складки у него под глазами сообщали ему эдакую азиатскую раскосость. И в одежде Эде-пагода старался по мере возможности походить на китайца или японца. Но родом он был всего-навсего из Нойкельна {Район Берлина.} и к тому же был слишком высоким и толстым, чтобы его маскировка могла кому-нибудь показаться правдоподобной; только его лысая голова выглядела более или менее убедительно.
Когда его павильон с монстрами уже стоял, отец пошел к нему, пожелал ему удачи в его предрождественских начинаниях и намекнул, в чем мы хотели бы ему помогать.
Эде-пагода угостил отца сигаретой, указательным пальцем, сплошь покрытым шрамами, постучал себя по виску и отвернулся.
Так мы узнали, что в этом декабре на рождественской ярмарке у нас появился враг.
Мы укрепились в своем мнении еще больше, когда узнали, что на выставку редкостей и уродов Эде-пагоды дети не допускаются. И притом вовсе не потому, что дети могут испугаться человека-льва Халефа бен Брезике, а потому, что Эде-пагода не выносил детей.
Фрау Шмидт, уже четырнадцать лет работающая у него самой толстой женщиной в мире, объяснила нам: это связано с тем, что у самого Эде-пагоды слишком много детей, они у него чуть ли не в каждом городе.
Но отец утверждал, что причина такого отвращения к детям кроется глубже.
- Он же привык к карликам и лилипутам, - сказал отец, - а их крошечные размеры человеку вроде него приносят большие деньги. Но в малом росте нормального ребенка он смысла не видит, а бессмыслицу коммерсанты его типа не переваривают, так что все вполне естественно.
Как бы то ни было, но даже на рождественской ярмарке мы встретили одного из детей Эде-пагоды. Это был самый печальный и самый длинноносый мальчик, какого мы когда-либо видели. В день открытия мы познакомились с его матерью. Она была хозяйкой павильончика для игры в кости, помещавшегося под боком у Пергамского музея, на самом темном пятачке ярке освещенного парка. Весь инвентарь павильончика состоял из подноса, кожаного стаканчика, двенадцати лиловых плюшевых медвежат и маленького чемодана, полного утешительных призов. Главной приманкой у фрау Фетге был старенький фотоаппарат, который она выставляла как возможный главный выигрыш.
В разговоре с нею отец выяснил, что у нас есть общие знакомые, а именно Красавчик Оскар, который делал моментальные рисунки. На октябрьской ярмарке в Штеттине он говорил фрау Фетге, что в декабре намеревается приехать в Берлин. Так что вполне естественно, разговор коснулся Эхнатона.
В то время, когда Эхнатон Фетге появился на свет в бродячем фургоне, Эде-пагода, его отец, подделывался не под азиата, а под египтянина. Фрау Фетге тогда уже довольно давно танцевала у него в балагане танец с покрывалами. А поскольку Эде-пагоду нельзя было назвать человеком необразованным, то он дал фрау Фетге псевдоним: Нефертити де Кастро, а их общий сын, благодаря длиннющему и вправду немного похожему на египетский носу, был внесен в метрическую книгу, несмотря на протесты чиновника, под именем Эхнатона Фетге,
С тех пор минуло почти восемь лет, и печаль Эхнатона по поводу забывчивости его отца дошла за эти годы до таких пределов, что он даже перестал протирать свои маленькие, постоянно запотевающие, никелированные очки. Он просто смотрел поверх них, как будто они только что запотели.