Юдит Куккарт - Лена и ее любовь
До того, как открытка пропала, текст на обратной стороне прочитали трое. «Погода хорошая. Как ты живешь? Дорогая Марлис, не плачь, я тоже не плачу. Здесь очень хорошо, но если ветер западный, то воняет из лагеря. Робби Больц тогда говорит: «Ой, вечно эти евреи». С Робби Больцем я не дружу. Ты не можешь приехать? Твой Юлиус. Я тебя очень люблю». В тот день Марлис убедилась, что Юлиус Дальман в О. чокнулся. Никаких сомнений. Окруженный унылыми пустырями и елями на горизонте, запертый на той стороне иззелена-черной зубчатой лесной ленты, умом тронулся. Ведь только тот, кто тронулся умом, способен послать на Рождество эти невинные пасхальные цветочки. Марлис несколько раз перечитала открытку, сунула ее за пояс спортивных штанов, вечером прочитала снова, а наутро открытка исчезла из тумбочки. Вопросов она не задавала. Ждала. Летом Юлиус должен приехать. Как и в прошлом году, они будут распускать старые шерстяные вещи. Он вытягивает нитку, она сматывает клубок. «Можно я разок тоже надену красную юбку?» — спросит Юлиус. Она великодушно кивнет и смутится. «Что это с тобой?» — и она вопросительно тронет его живот.
«Как же он выглядел, мама?»
«Уморительно, — отвечала мать. — Просто умора».
И у Лены в голове складывался образ: Дальман, темные кудри, узкое лицо, изящные ножки и напяленная тайком старая мамина тряпка. Она смеялась. Значит, дело было в О.? Как забавно. На подъезде к Катовице красивый пейзаж обрывается. Грязное облако разделяет небо и город, объездная дорога ведет вокруг центра. Трамвайные рельсы, кирпичные одноэтажки, булыжные мостовые, старухи на кривых своих ногах идут вдвоем во всю ширину тротуара. Боковым зрением заглядывает Лена в чужие улицы, и они кажутся ей очень глубокими. Глубже, чем на самом деле. О месте, откуда она родом, напоминает ей глубина этих улиц. Так, как само это место все чаще напоминает о мрачном сне.
У «Макдоналдса» останавливаются, пьют кофе рядом с водителями грузовиков.
— Где вы заночуете в Берлине?
— В Моабитском монастыре, — отвечает Дальман. — В гостях у одного монаха, раньше он тоже был актером, потом поменял профессию и использует свой театральный опыт на благо церкви. Я занимался у него на курсах в Шверте.
— Актерское мастерство?
— Развитие речи, — вмешался священник.
— Там я и с Рихардом познакомился. Правда, Рихард? — большим пальцем тычет назад Дальман.
— Да, — подтверждает тот.
— Двадцать с лишним лет прошло, правда, Рихард?
— Да.
— После курсов я раз в месяц, каждое второе воскресенье, читал у алтаря из Евангелия, — рассказывает Дальман. — Мать с обеими сестрами сидели в первом ряду, а иногда и Марлис с ними. У меня хорошо получалось, правда?
— Да.
— И что на него иногда находит? Все дакает и дакает.
— Может, он впервые в «Макдоналдсе»? — предполагает Лена.
Дальман смеется. Лена откидывает со щеки прядь волос. Священник молчит.
«Вот если бы со мной этот Рихард Францен был знаком двадцать лет, меня бы это напрягало», — приходит ей в голову. Стоит вообразить эти курсы, как в нос шибает запах горохового супа и наперед сваренного кофе из пластмассовых термосов, и одиноких мужчин в тонких поплиновых плащах с коротковатыми рукавами, а на улице обычные четыре градуса ниже нуля и сырость. В Шверте. Движения одиноких мужчин, когда они натягивают свои плащи, отдают кошачьим душком. Точно.
Три шофера за соседним столиком пялятся на нее.
— Магдалена! — восклицает Дальман.
— Да? — она встает и идет к машине. Видит, как священник выбрасывает три пластиковых стаканчика из-под кофе. Шоферы грузовиков пялятся теперь на его сутану.
— Вы считаете красивым это имя?
— Какое? — она открывает ключом пассажирскую дверь.
— Ваше, — уточняет Дальман. — Когда мама сообщила нам имя, я тут же…
— Магдалена?
— Да, и когда Марлис сообщила нам имя Магдалена, я сказал Хельме: «О, сколь изысканно — Магдалена! Звучит-то как! Но раз уж мы в семье справились с Трауготтом, так справимся и с Магдаленой». А Трауготт — это мать его, дуреха, придумала. Беременная сидела у телевизора и смотрела тяжелый фильм, а режиссера звали Трауготт такой-то. Уж она на этом фильме наплакалась. И бедный человечек у нее в животе получил имя Трауготт.
— Зато вам нравится Марлис?
— Да, имя Марлис мне очень нравилось, — сдвинув ноги поплотнее, он смотрит из бокового окошка. И последних лучах света выглядит очень загорелым.
— Откуда ты знаешь?
— Женщины всегда это знают.
— Ты уже разве женщина?
— Почти.
— А как это?
— Кровь начинает течь.
— Где?
— Тут, — Мартина показала на «молнию» своих джинсов. — Года через три, — разъяснила она, — а потом тридцать лет подряд и каждые четыре недели.
— Где же именно?
— Тут, — она показала между ног.
— Из задницы?
— Нет, спереди. Оттуда и дети вылезают.
— Ну? А как они туда попадают?
— Тоже спереди.
— Ага, значит, не через зад?
— Нет, точно не через зад, — подтвердила Мартина.
Они с Леной появились на свет в одну и ту же ночь в одной и той же больнице. «Но я на два часа старше», — утверждала Мартина.
Ее родители владели самым большим в округе магазином тканей. «Лихтблау» — горело синим неоновым светом, с размахом пятидесятых годов растянувшись по длине шести витрин. Над буквой «т», на втором этаже, была комната Мартины. Окно выходило на рыночную площадь. За домом раскинулся их парк: пруд, розовая клумба и каштановая аллея. У дома Лены во дворе болтались семеро шалых детей. Она любила ходить к Мартине. На складе витринного реквизита состоялись ее актерские дебюты. Когда Лена с Мартиной играют, это серьезно. Для них это работа. На складе витринного реквизита Лена открыла для себя, что с изнанки мир сделан из фанеры. Положив посередке манекен, они вели разговоры о смерти. Им было восемь. Мать Мартины старая, богатая и вечно чем-то занятая. Мать Лены молодая и от скуки хочет заниматься воспитанием. Мартинины родители часто говорили между собой по-английски. В семь лет Мартина превосходно шила.
— Надо же, прирожденная портниха, — восхищалась мать Лены. — Вот бы, Лена, тебе такие таланты.
В день первого причастия Мартина и Лена под черным мужским зонтом побежали к исповеди. Лил проливной дождь. Мартина рассказала, что ночью к ней в комнату кто-то приходил. Точно не разглядела, но все-таки уверена, что это черт собственной персоной. Потому что с хвостом.
— Где? — спросила Лена.
— По-моему, — ответила Мартина, — по-моему, сбоку.
В начальной школе они с Мартиной сидели за последней партой, а перед ними два мальчика-итальянца, знатоки всякого неприличия. На арифметике Мартина надевала очки. «Сиськи», — провозглашали мальчики. Мартина хорошо училась, за двоих хорошо, так что очки запотевали. Лена списывала. Раздумывать ей было неохота, и она списывала просто: «Место, где мы родились и где мы живем в детстве, — наша родина. Здесь нам хорошо. Наша родина — С.». Тремя-четырьмя секундами раньше эти строчки появились в тетрадке у Мартины. «У нас дома все в порядке. Папа зарабатывает деньги. Папа, мама и старшие дети вместе обсуждают, как их употребить, и мама выполняет то, что решил семейный совет. До семейного совета чума бушевала в деревне С., чума и огромный пожар, из-за которого расплавились даже церковные колокола». К главе про семейный совет Лена пририсовала черно-красно-золотой флажок на цепочке, для надежности прицепив еще одно «т» к слову «совет», а главу «Чума и пожар» украсила черно-желтой гирляндой в честь команды «Боруссия», Дортмунд. Мартина, одобрив, попросила цветные карандаши. И срисовала. Учитель сказал, что обе они дуры, особенно Лена. Потому что в Мартину он влюбился. Кожа у нее была как шелк, и в шелковую девочку был влюблен не только этот учитель. В своей бело-розовой детской она жила таинственной жизнью, ходила на балет, но только в дождь, а солнечным днем сидела в подвале в отсыревшем плетеном кресле, свесив по сторонам белые руки, причем одна рука с синим детским колечком на пальце по-хозяйски покоилась поверх клетки, где носился хомячок с двумя кроваво-красными шариками между задними ногами. На улице без девочки отцветали каштаны. Служанка спускалась в подвал с двумя стаканами сока, говорила, что на улице цветущие каштаны. «Выйди разок на воздух, Мартина, вот и мама так говорила». На другой день Мартина, спотыкаясь, двигалась через прихожую с ботинком наперевес. Цель — убийство собственной матери. Порою только наглаженное платье да причесанные волосы отличали ее от зверюшки. Приличная такая зверюшка, посреди бела дня раздевается и натягивает коротенькую ночную рубашку, обрезает сзади ремешки у красных детских сандаликов. Так ей удавалось наказать хоть сандалики, да пошлепать в них по дому, будто дом — это Рим, да проскакать через парк на ремонтных козлах, ох бедовая женщина, а волосы — флагом по ветру. Порой из-за Мартины в комнате повисала тишина — такая, что не могла одна только маленькая девочка служить ее причиной. Время, проведенное с Мартиной, Лена прочувствовала позже, как будто в детстве у них не было детства. Они друг друга любили, но и терпеть друг друга не могли.