Юдит Куккарт - Лена и ее любовь
— Ты снова закурила?
— Да, чтоб его.
Они разъединились.
Несколько часов спустя, когда дождь перестал, через открытое окно стало слышно людей на террасе в кафе напротив или на пути к последнему трамваю. Стояла теплая ночь. И было открытое окно, и было воскресенье, и не было у нее детей. А счастлива ты, а счастлива ты в этом вечном круговороте без круга? Завтра тоже будет день.
Понедельник — день кино. У «Люкса», напротив театра, она встретила сослуживцев. Это был первый свободный вечер в конце сезона.
— Чем ты теперь занимаешься?
— Этот вопрос я тоже себе задаю. А вы?
— Ты же знаешь, вчера — последний спектакль.
А тот, с кем после праздника по случаю премьеры она, не сняв маску, оказалась на диване, обнимал новую суфлершу. Сообщил:
— Улетаем в Шри-Ланку.
Наутро Лена села в поезд, просто так. Вышла в Карлсруэ и отправилась на террасу кафе «Зинн». Напротив вокзала. В загончике возле кафе «Зинн» жарким южногерманским утром горделиво выступали фламинго. Какао она закусывала яблоком. Светило солнце. Она радовалась: под солнцем думается лучше, чем без него. За соседним столиком человек в кресле-каталке ласково говорил со своей таксой.
— Нет, в самом деле, ты вовсе не такая толстая, — обращался он к собаке.
Вокзальные часы показывали почти десять, когда раздался звонок. Фраза из Баха скоренько пропиликала в ее дорожной сумке, а человек в кресле-каталке закричал: «Телефон, телефон!», так что его такса даже привстала.
— Ты где? — голос в трубке звучал глухо.
— В кафе «Зинн».
— Так, не дури, — продолжал голос. — Твоя мама вообще-то…
В эту минуту мимо проехал грузовик. Шофер поглядел на Лену, а Лена поглядела на бирюзового цвета брезент польского происхождения, если судить по номерному знаку.
— …И прихвати что-нибудь черное из одежды, — глухо распорядился голос.
— А ты меня видел когда-нибудь в красном?
Того, кто звонил, она знала давно, но не очень хорошо. На его примере за последние тридцать лет ей удалось усвоить, что вовсе не обязательно обладать какими-то хорошими качествами, какими-то особенно хорошими качествами, чтобы тебя любили. Звонивший являлся ее отцом, поскольку он же являлся мужем ее матери. Она наклонилась к сумке и попутно сморщила нос: человек в кресле нанес гуталин слишком жирным слоем. Ее, склоненную над дорожной сумкой, на мгновение обдало холодом. «Вообще-то умерла». Теперь это мгновение навсегда пропахло гуталином.
Через пять минут она уже стояла на вокзале Карлсруэ перед желтым расписанием. Теперь она по крайней мере знала, куда ей деваться с багажом и с начавшимся летом.
Десятое июля. Интер-Сити-Экспресс. Потом пересесть на электричку до С. Ведь в С. большие поезда не останавливаются. Родина — то место, про которое женщина может сказать, что там она девочкой носила на зубах пластинку, рекомендованную ортодонтом. У Лены таким местом был город С.
Когда в С. она выходила с вокзала, уже настал полдень. Улица, ведущая в город, одной стороной лежала в тени, другой — на ярком солнце. Прежде, когда Лена в разгар лета возвращалась из школы, улицы разделялись так же. На сгустившуюся черноту и немыслимую белизну. Молодой турок вел за руку свою девушку. На вокзальной площади стояли в ожидании три автобуса. И они втроем направились к остановке 248-го. Девушка в платке курила, сигаретой вырисовывая в воздухе очертания проблемы. Браслеты на запястье звякали, когда она в одной фразе мешала слова немецкие и турецкие. Подойдя к автобусу, задрала длинную юбку, сигарету высоким своим каблуком раздавила. Потом поцеловала его. Поверх цветочков платка на плече своей девушки молодой человек глазел на Лену. На нем были дорогие синие спортивные штаны. Лена поставила сумку на землю, откинула волосы. Подул ветерок, как прежде, и она почуяла запах от пивоварни. В С. пили местное пиво, и пивные имелись чуть не на каждом углу, зато гимназия — только одна.
«Я не возвращаюсь, я просто сюда еду», — уговаривала она себя.
Вдруг ветел задул сильнее. Он несся со стороны вокзала, от поездов, мчавшихся через С. так быстро, что пассажиры не успевали ни разобрать название города, ни разглядеть две зеленых церковных башни и красную фабрику роялей. В С. прошла ее юность. Поезда, мчавшиеся мимо, и стали тем ветром, что унес отсюда Лену.
Она выбрала теневую сторону улицы. У двери закусочной молодой человек вынимал кусочки лука из своего кебаба. Красный солнечный зонт отбрасывал розовую тень на его лицо. У пустого столика стояли два стула, незащищенные от солнца, но повернутые друг к другу. Люди, сидевшие здесь, давно уже ушли. Но последнее движение их осталось, в промежутке между одним и другим стулом.
Прежде… Когда оно было?
Прежде? Тогда, когда еще дети были на дворе, как однажды сказала мама.
Звонок поблескивал золотом в стене у садовых ворот. Лена едва коснулась его — наверное, чтобы можно было быстро уйти. На часах без десяти три. Дом стоял на крутой, но тихой улочке в дорогом квартале. Два каменных льва, не крупнее терьеров, прямехонько сидели на углах стены, справа и слева от ворот. Мать называла этот дом Левенбургом, Львиным замком. За домом шумел высокий тополь, да трескотня сороки нарушала дневную тишину. Жалюзи на втором этаже были приспущены. Лена вошла в сад.
«Ты с ним дружила, мама?» — «Вроде того, пока твой отец не появился». — «А потом?» — «Потом меньше». — «Почему?» — «Потому». — «Потому что он смешной?» — «Почему это он смешной?» — «Потому что ты так говоришь. Потому что все так говорят».
Дальман, когда его мать умерла, некоторое время жил в доме один. А потом выставил в окне эркера табличку: «Сдается комната».
«Какой хороший сад», — подумала Лена и стала искать сигареты. Ей было не по себе. Наверняка к окну прилажено зеркало, чтобы наблюдать за непрошенными гостями. Неприкуренная сигарета в уголке рта. Выглядит, должно быть, небрежно и по-мужски. В саду растет что ни попадя, стремясь в жаркий август, а в доме слышны шаги по деревянной лестнице.
Лена перебрала в уме все, что помнила. Наверняка у него и теперь вьющиеся от природы волосы, только уже крашеные, да еще две сестры, младшая замужем за двоюродным братом, старшая — за его лучшим другом Освальдом, который на всех свадьбах отлично играл на аккордеоне. В том числе и у ее матери. С внутренней стороны на двери цепочка. Лена убрала сигарету. Дверь открылась. Она смотрела в пол, плитка черно-белая, на плитке пара ботинок. Черных. Носки белые. Подняла взгляд. И подумала: «Все люди стареют».
— Здравствуйте. Вы ведь сдаете комнату? — Лена вдруг стала нерешительной. Он провел рукой вверх по дверному косяку. Казалось, он сомневается.
— Лучше бы вы заранее позвонили. Ну у меня и видок!
На нем были джинсы, коричневый ремень, белая рубашка с длинными рукавами, аккуратно закатанными до локтя. Ухоженный и в то же время несобранный. Сдвинул назад очки, приблизил к ней лицо. Завершая это движение, шмыгнул носом.
— Боже мой, теперь-то я знаю, где я вас видел!
— Где же?
— Да тут вот, по телевизору, в театральной хронике, — разъяснил он. — Еврейка из Толедо[6]. Вполне современно сделано. Вы еще целый акт в бассейне плавали, с актрисой этой замечательной, с этой знаменитой, по фамилии Шефер. Отец у нее тоже актер. Да вы знаете, кого я имею в виду.
— Да, Сильвана Шефер, — подтвердила Лена. — Могу я теперь посмотреть комнату?
— Ага, сдаю, сдаю, — вспомнил он.
Она кивнула и представила себя с лицом мужчины. Молодого и красивого мужчины, и как она в этом обличье, только-только спрыгнув с коня и бросив поводья на решетку ворот и, увы, заодно на шиповник, в знак приветствия сдвигает широкую шляпу на потный затылок. Нацепила мужскую улыбку. Подействовало.
— Изумительно, ах, конечно! Теперь я понял, кто вы! — заорал он так громко, будто и соседи выказывали интерес к тому, чтобы узнать, кто она такая.
— Значит, вы умней меня, — ввернула Лена.
И его рот, большой и печальный, способный исторгнуть жалобу, но не грубость, разверзся расселиной.
— Ведь вы…
«Точно, она самая», — хотелось ей подсказать.
— Вы дочь, — прошептал он, — вы дочь моей Марлис. Надеюсь, вы больше не играете на пианино.
Она последовала в дом за Юлиусом Дальманом.
Пасхальные цветочки, украшавшие открытку, добрались до С. к Рождеству 1943 года. Казус с рождественской открыткой был одной из тех двух-трех историй, которые Марлис любила рассказывать про Дальмана, когда ей хотелось кого-нибудь позабавить. «Надо же такому случиться», — завершала она рассказ. И повторяла: «Произошло это в О., все происходило в О.». Лене она тоже так говорила.
До того, как открытка пропала, текст на обратной стороне прочитали трое. «Погода хорошая. Как ты живешь? Дорогая Марлис, не плачь, я тоже не плачу. Здесь очень хорошо, но если ветер западный, то воняет из лагеря. Робби Больц тогда говорит: «Ой, вечно эти евреи». С Робби Больцем я не дружу. Ты не можешь приехать? Твой Юлиус. Я тебя очень люблю». В тот день Марлис убедилась, что Юлиус Дальман в О. чокнулся. Никаких сомнений. Окруженный унылыми пустырями и елями на горизонте, запертый на той стороне иззелена-черной зубчатой лесной ленты, умом тронулся. Ведь только тот, кто тронулся умом, способен послать на Рождество эти невинные пасхальные цветочки. Марлис несколько раз перечитала открытку, сунула ее за пояс спортивных штанов, вечером прочитала снова, а наутро открытка исчезла из тумбочки. Вопросов она не задавала. Ждала. Летом Юлиус должен приехать. Как и в прошлом году, они будут распускать старые шерстяные вещи. Он вытягивает нитку, она сматывает клубок. «Можно я разок тоже надену красную юбку?» — спросит Юлиус. Она великодушно кивнет и смутится. «Что это с тобой?» — и она вопросительно тронет его живот.