Белькампо - Современная нидерландская новелла
Официант вернулся с подносом.
— Как аппетитно на вид, менеер, — сказала мама, любуясь заказанным мной тортом.
Официант в ответ на такое обращение ухмыльнулся: чего только не наслушаешься за день. Я смотрел из окна на озеро, на плавно скользящую одинокую лодку. А в десяти минутах езды отсюда играл духовой оркестр. Группа журналистов перебрасывалась в картишки. Их было не очень много, так как мир уже породил новых вундеркиндов, играющих на скрипке или сидящих за слишком высоким для них роялем. И при чем же тут мы? Мы были просто-напросто члены семьи и, выступая в этой роли, чувствовали, что нам друг с другом неуютно. Вон сидит моя мать и манерно ест с ложечки торт. Когда Паултье погиб, она истерически рыдала, потом театральным жестом бросала цветы в его могилу и восклицала: «О Паултье, сыночек мой любимый!» — словно тело в гробу могло ее услышать. Испуганные и вместе с тем пристыженные, мы невольно отступили назад, а Генриетта, всхлипывая, спряталась за мою спину. Но мама не притворялась, когда устроила эту сцену, хотя порой неистово проклинала художественный дар Паултье. Ее терзали горе и угрызения совести. Она надеялась, что убережет своего гениального сына от всех зол на свете, но ведь она-то и подарила ему, трехлетнему ребенку, ящик с красками, когда никто еще не мог предвидеть, что из этого получится, и я до сих пор помню, как она хвалила малыша, что-то нацарапавшего на листе бумаги; в дни семейных торжеств рисунки Паултье переходили из рук в руки, и каждый из гостей оставлял на бумаге жирные отпечатки своих пальцев. Мама напевала ребенку песенки, ставила пластинки классической музыки, а он, лежа в кроватке, орал благим матом. Она всегда была хорошей матерью, баловала нас, мы цеплялись за ее юбки, тогда еще очень длинные. И вот она стоит у края открытой могилы, где в гробу ее Паултье, и опять он ее любимчик, хотя, что ни говори, потеряла она его давно, еще тогда, когда он рисовал картину за картиной, на которых изображал ее, свою маму, в фривольных позах: то на шаткой кровати со спинкой, украшенной вычурными гирляндами из листьев, то в образе богини судьбы с висящими на веревочке глазами, с грубо утолщенным лицом и торчащими сосками, как бы хранящими тепло детства. У могилы мама разразилась душераздирающим плачем. Тот, о ком она так преданно заботилась, ее дитя, лежал в гробу, так и не очнувшись от тяжелого похмелья, с разбитым лицом, с которого уже сбежала вся краска, и уже не мог слышать звуков траурной бетховенской музыки. И не только мы, родственники, стыдились маминой несдержанности, чужие, почти незнакомые нам люди, которые несли тело знаменитого художника, недоумевали, кто же нарушил торжественность церемонии — они своим присутствием или наша мама. Отец, багровый от стыда, шел с нею рядом по узкой дорожке тенистого кладбища, и провожавшие гроб до часовни пристально на них глядели, а некоторые, вероятно, думали: значит, эта солидная, убитая горем супружеская пара и есть родители корифея искусства; если бы Паултье все это видел, он бы их нипочем сюда не пригласил. Но что они знали о Паултье? Кто догадается, о чем он думал в ту ночь, когда вдруг решил проверить скорость своей машины? Пустынный ландшафт, освещенный газосветными фонарями, столь хорошо знакомый почитателям его таланта по картинам последнего периода, когда он так много работал, быть может, отвлек его внимание от реальной обстановки, и он видел перед собой только дорогу, словно прилипшую к земле, и не заметил грузовик с прицепом и с выключенными подфарниками, который мчался впереди, хотя и не с такой скоростью.
Сестра не прикоснулась к торту. Заботилась о фигуре, хотя для беспокойства не было оснований. Мне торт показался удивительно вкусным, и я предложил маме съесть порцию Генриетты. Но мама отказалась, объяснив, что неумеренное употребление сладкого, как пишут в газетах, приводит к инфаркту.
— Ну и что из того, что ты умрешь, мама? — осведомилась Генриетта.
— Заткни свой поганый рот! — крикнул отец.
Я повернулся к нему и спросил, когда он наконец научится относиться к нам, как к взрослым, а он ответил, что это его дело. Выставив подбородок вперед, он откашлялся. Немного помолчал. Опустил подбородок и отвел от меня глаза.
— А вы когда-нибудь научитесь нас уважать? — угрюмо спросил он.
— Когда вы подадите нам пример, — сказала Генриетта. — Уважение из пальца не высосешь. Мы ведь тоже всего-навсего люди.
— Так и ведите себя по-людски, — отозвалась мама.
Я расплатился. Мы ушли из курзала, с сожалением поглядывая на озерко, спокойное и тихое сейчас, когда мы были здесь одни. Сестра что-то напевала, я распахнул перед нею дверь, а родители между тем направились к причалу, расположенному позади «Пласхофа».
— Нам пора? — спросила Генриетта. — А что, если уехать назад, прямо в Амстердам?
Я сказал, что ни в коем случае.
— Мне совсем не хочется присутствовать на открытии, — сказала она.
Когда погиб братишка, ей было семнадцать. На похоронах она держалась мужественно, мне даже не пришлось ее поддерживать, и носовой платок так и остался в моем кармане.
Движение на шоссе становилось все более оживленным, но я без особого труда добрался до X. Город готовился к торжествам. Полиция оцепила площадь перед зданием муниципалитета. Старшекурсники местного педагогического училища стояли за оцеплением и непринужденно рассуждали о сущности искусства. Прибыли первые машины с гостями. Устроители забыли отправить нам список приглашенных, так что наверняка волей-неволей нам придется встретиться с теми, чьи выступления — устные или в печати — не вызывали у нас симпатии. Могу себе представить, кто нас там ждет! Те, кто превозносил Паултье как великого художника, — некоторые из них уже скрючились от старости, другие тем временем захватили директорские кресла в разных музеях.
Мне живо вспомнилось первое появление в нашем доме известного тогда критика Винсента де Неве. В ту пору он вел отдел искусства в нескольких провинциальных газетах, но было заметно, что он метит выше. Он как раз начал налаживать контакты с телевидением. Де Неве приехал сообщить, что Паултье занял первое место на конкурсе рисунков, посвященных николину дню, который проводила одна из телестудий. Чтобы запечатлеть юного художника в домашней обстановке, к нам домой прибыла съемочная группа, а Винсент должен был комментировать передачу. В тот день наш брат впервые выступал перед публикой, имя Паултье еще не было широко известно, и только мы в узком кругу считали его талантливым рисовальщиком.
Когда Винсент де Неве вошел в чердачную комнату Паултье, он увидел не какого-то надутого, как индюк, барчука, а уверенного в себе молодого художника, которому по чистой случайности было только десять лет.
«Здорово, мальчуган, — сказал Винсент. — Меня зовут Винсент де Неве, наверное, ты слышал обо мне, а эти двое — замечательные операторы, которые снимут на пленку тебя и твой рисунок. А очень скоро этот фильм покажут по телевизору. И еще ты получишь премию».
«Это новый велосипед?» — с явным пренебрежением спросил Паултье.
«Да какой! — подхватил де Неве. — С барабанным тормозом и тройным переключением скоростей. Когда я его увидел, то пожалел, что не умею рисовать так хорошо, как ты».
«Не умеете?» — переспросил Паултье.
Винсент подтвердил, что не умеет.
«Хотелось бы мне так рисовать», — добавил он.
За несколько дней до этого Паултье стал свидетелем несчастного случая. Автобус наехал на мопед. От седока кое-что уцелело, но явно маловато, чтобы он остался жить. Паултье почти ничего не рассказывал об этом происшествии. А потом нарисовал мусорную яму, куда свалили обломки мопеда. В яме вокруг окровавленной человеческой головы копошились крысы. Рисунок был залит ярким солнечным светом. На заднем плане Паултье изобразил белые домики и прозрачное, голубое море. Когда Винсент пришел завлекать Паултье велосипедом, картина стояла на мольберте, резко отличаясь от нарисованных мальчиком по просьбе родителей святого Николая и Пита. Правда, сказочные друзья детей и здесь выступали на фоне весьма безрадостного пейзажа, но рисунок был отлично выполнен пастелью; черный слуга привлекал внимание пластичностью позы, а старый епископ щеголял бородой, затейливой, как брюссельские кружева.
«Ты, я вижу, опытный художник», — сказал Винсент, указывая на последнюю работу Паултье.
Паултье подумал и решил промолчать.
«Ну-ка скажи, кто все это так хорошо нарисовал?» — спросил критик.
«Я сам», — ответил Паултье, повернулся, сбежал вниз по лестнице и спрятался в кладовке.
«Боже мой», — сказал Винсент и наклонился, чтобы лучше рассмотреть рисунок.
Паултье извлекли из кладовки и засняли на пленку. Так родился новый вундеркинд. Озаренный ярким светом прожекторов, он вышел на просвещенную публику, и со всех сторон посыпались интервью и газетные статьи. Его приглашали выступить на форумах и конгрессах, темой которых были проблемы искусства. Иногда его спрашивали, как он сам расценивает свое творчество, и он отвечал словами, прозвеневшими на весь мир: «Мне одиннадцать лет. У меня тридцать картин». И он был уже почти миллионером.