Белькампо - Современная нидерландская новелла
Мы рано выехали из дому. Слишком рано. Отчасти потому, что я предполагал долго уговаривать Генриетту, Когда же этого не понадобилось, я вздохнул с облегчением и на радостях дал полный газ. Теперь я свернул с основной магистрали на узкую дорогу, которая вела в Л., там можно было погреться на солнышке, посидеть на спускавшейся к самой воде террасе. В «Пласхофе», например, где выставлялся Ферри Даниэлс; по его словам, ему не удалось ничего продать, но он все же установил кой-какие деловые связи.
— Это большой крюк, — заметил папа, — так и опоздать можно.
Я ответил, что прекрасно умею сверяться с часами, не он ли сам научил меня этому?
Папа вдруг оторвался от окна и заговорил, давясь словами. Бранил нас, называл шалопаями, годными только на то, чтобы вколачивать гвозди в его гроб, чего ждать недолго. Мы пропускали его упреки мимо ушей. Давно привыкли к его жалобам. И раньше в беседах Паултье с журналистами нет-нет да и звучало отдаленное эхо родительского возмущения: внезапно вырванный из привычного уклада трудовой жизни, отец совершенно растерялся. А как же сейчас: гордился ли он тем, что у него такой сынишка, или был просто потрясен? Вначале, конечно, гордился и важничал, когда сослуживцы поздравляли его с вундеркиндом. Это получше, чем выиграть сто тысяч в лотерею или по футбольному тотализатору. Вундеркинд. Вроде как крупный, специальный приз для всей семьи. Зато позднее, когда начались вояжи Паултье то в Америку, то в Японию, то куда-нибудь еще, папа стал сомневаться, не лучше ли было бы выиграть цветной телевизор или дачку на берегу моря. Из дальних стран к нам приходили цветные снимки: пятнадцатилетний Паултье на Гавайских островах в обществе трех извивающихся полуобнаженных танцовщиц. Не лег ли он спать слишком поздно, не заболел ли? А вдруг он бегает без рубашонки, ведь совсем еще ребенок, и в таком огромном, далеком мире, где никто из нас никогда не бывал? Я неизменно сопровождал Паултье в его поездках по Европе, но тесной дружбы у нас с ним не было. Рисовал он обычно в купе поезда, в салоне самолета и советовался со мной, сколько денег можно просить за наспех состряпанный рисунок. Я упрекал его, что он не дорожит своим престижем. Но может, он предчувствовал, что скоро всему придет конец? Нередко втайне от меня он находил покупателя в свите своих поклонников. Генриетте он привозил безумно дорогие подарки, а я во время наших совместных поездок был полностью на его содержании. В отелях этот маленький чародей наотрез отказывался жить в одном номере со мной. Я точно знаю, что по вечерам к нему в комнату пробирались стареющие поклонницы живописи под предлогом, что им хочется получше разобраться в его феноменальном таланте. Когда мы возвращались домой, в аэропорту или на вокзале нас встречали родители. Генриетта предпочитала держаться поодаль, броско расфуфыренная, за что ей всякий раз влетало от мамы, которая строго за ней следила и запрещала употреблять косметику.
Генриетте исполнилось семнадцать лет, Паултье прославился на весь мир, с воспитанием стало совсем худо. Пришлось родителям отпустить дочку с сыном на целый год куда им вздумается — лететь из страны в страну самолетом или плыть на пароходе. Они побывали на развалинах государства ацтеков, позировали фотографам в Долине царей, и на каждой новой карточке моя сестра выглядела все пленительнее.
Однажды я спросил Генриетту, как складывались ее отношения с Паултье. По ее словам, он был совсем беспомощным. С этим мне трудно было согласиться; в конце концов, я ведь тоже с ним ездил и всегда поражался его неуемной энергии. Но Генриетта стояла на своем, внушая мне, что в тот последний год именно она таскала Паултье по всему миру любоваться всякими достопримечательностями, пока он, вконец измученный, не попросился домой. В этот же год он научился водить машину. Вернувшись в Нидерланды, он стал подыскивать себе гоночный автомобиль, в течение нескольких недель посещал с сестрой один за другим демонстрационные салоны, и какие-то лощеные молодые люди названивали нам домой, умоляя взять их в пробную поездку. Но раз Паултье любил машины, выходит, он не совсем утратил вкус к жизни? Генриетта отвечала, что насчет этого она не знает, а вот разрабатывать маршруты путешествий, изучать рекламные брошюры, заказывать билеты, укладывать чемоданы приходилось ей. Значит, ему уже больше не нравилось путешествовать? «Сперва нравилось», — говорила сестра, это потом она поняла, что Паултье нет дела ни до королевских усыпальниц, ни до живописных курортов. Он смотрел на окружающий мир, но видел в нем только себя. Он был наблюдательной вышкой, откуда открывается все более широкий обзор. Но подняться наверх он не отваживался. Я сказал сестре, что это очень удачный художественный образ. Правда, я никогда не слыхал, чтобы наблюдательная вышка поднималась по собственной лестнице. Но раз уж она обладает даром художественного изображения, может, ей стоит взяться за перо и описать для грядущих поколений мир Паултье, который внешне был и ее миром. Она пожала плечами и обещала подумать.
«Любил ли тебя Паултье? Я имею в виду не так, как любят сестру?» — спросил я ее недавно, когда мы с ней откровенничали, вспоминая прошлое.
Генриетта покраснела и ответила, что, пожалуй, да, но она его не поощряла: это идет вразрез с ее принципами.
В семнадцать лет Генриетта еще соблюдала приличия. Но после смерти Паултье все изменилось. Газеты о ней больше не писали, зато ее приглашали сниматься для рекламы или выступать в школах с лекциями о творчестве ее брата; она не делала ни того ни другого. Телефон стоял возле ее кровати, и она частенько звонила мне по утрам, этак в половине восьмого. «Хелло! Хочешь знать, что творится в мире?» — весело восклицала она. После чего выкладывала мне наиболее примечательные газетные сообщения. Мне не нужно было отвечать ей, я слушал вполуха, когда наконец иссякнет поток новостей и она расскажет что-нибудь о себе, например: «Я сегодня почти не спала, глаз не сомкнула» или: «А ты имел когда-нибудь дело с негритянкой?» Потом она начинала рыдать, а я заспанным голосом пытался успокоить ее, хотя и не знал, в чем дело. «Он готовит мне завтрак, — ни с того ни с сего сказала она однажды. — Он очень мил. Я такая несчастная. Не знаю, что и сказать, Робби».
«Скучаешь по Паултье?» — спросил я ее как-то в прошлом году.
«А как ты думаешь?»
«Сам не знаю».
«Пожалуй, и я не знаю».
«Пожалуй или точно? Мне кажется, тебе его не хватает. И лучше бы ты убрала его фотографии».
Она обняла меня и сказала: «Все-таки он был мой брат. Семье положено два года соблюдать траур. Вот и я назначила себе два года. Но прошло уже гораздо больше, Робби, а я все еще думаю о нем. Правда, без особой грусти. Но и радости у меня нет. Мне все чудится, что он вернется, хотя я знаю, что это невозможно, и понимаю, что сама усложняю себе жизнь. Но в том дело, что мне его так страшно не хватает, что он был не таким, как все, что я путешествовала на его деньги и сама выбирала, куда ехать, и он делал, как я хотела, хотя охотнее остался бы в гостинице и рисовал. Он постоянно говорил о том, что хотел бы поселиться в домике у моря. „В твои-то восемнадцать лет? — спрашивала я. — Уже мечтаешь о доме?“ А потом мы опять садились в самолет. Что, если бы в нашей семье все было, как в других семьях? Паултье поступил бы на службу или был бы студентом, как ты, и у меня была бы своя профессия. А что было бы с нами, если б он разбился вдребезги еще раньше, на каком-нибудь старом драндулете, как ты думаешь? Мне его так не хватает. У него было такое милое лицо. Помнишь?»
«Черты его лица мне всегда казались, как бы это сказать, немного резкими, — заметил я. — Приятные, конечно, но сразу было видно, что он считает себя выше других».
«Это, пожалуй, верно, — согласилась Генриетта. — Если бы ты только знал его, как я! У него были такие славные глаза. Но последнее время вид у него был усталый. Я должна была все это предвидеть, Робби».
Когда они вернулись из своего последнего путешествия, мама, достав из чемодана подарки, завела разговор об эпидемиях, угрожающих тем, кто скитается по белу свету. Она настаивала, чтобы Паултье и Генриетта показались врачу. Те и слушать не хотели, да еще высмеяли мать. В тот день отец пришел домой взбешенный. В вечерней газете на первой полосе были помещены фотографии Паултье и Генриетты и интервью с ними, в котором брат сказал: «Я пресыщен всем, что видел, и мечтаю только о том, чтобы, как навозный жук, заползти в дом моих родителей». Это и взбесило папу. Он сказал, чтобы Паултье и Генриетта нашли себе другое жилье. Хорошо, конечно, что они вернулись целы и невредимы, но что до навозных жуков и журналистской моли, так с него хватит. Тут такое началось! Паултье твердил, что соскучился по родительскому крову, что ему хочется обедать вовремя, сидеть за красиво сервированным столом и есть домашние котлеты с овощным пюре. Папа решил, что сынок над ним насмехается, и велел ему убираться ко всем чертям. Я пытался их помирить, взглядом умолял сестру умаслить родителей, не быть резкой, как они, и уговаривал всех не волноваться. Мама снова вспомнила об эпидемиях и захныкала, что желает им только добра. На Генриетте было роскошное индийское сари, в этом самом туалете ее показали и по телевизору. На следующее утро отец много чего наслушался от сослуживцев. Скрывая зависть, они подшучивали над ним: «Доченька ваша — девица хоть куда», но подразумевали: «Слушайте, Теллегем, эта ваша гулена, всыпьте ей как следует, пока она не пошла по рукам…»