Акилино Рибейро - Современная португальская новелла
Она, как загипнотизированная, повинуется, потом поднимает руку и бьет Фаусто по лицу.
Он морщится, кусает губы и тут же, как только гнев ее стихает, смиренно и чувственно прижимается к ней, пачкая ей белый передник.
Заметив это, он молит ее:
— Извини меня, Селестиночка!
— Подумаешь, удивил! Видали мы таких сопляков. Идите приведите себя в порядок.
Она снова с презрением улыбается, но теперь уже снисходительно.
— Марш отсюда, бесстыдник!
Фаусто опрометью несется по коридору навстречу брату, который точно магнит притягивает его. Он пританцовывает, подпрыгивает, как мячик, кидаясь из стороны в сторону. Жасмин ждет под лампой, свет которой, падая на золотистую шапку волос, увенчивает его голову короной.
— А знаешь?.. Здесь, в этой комнате, дона Рожелия.
— Ну? Так она же там не одна…
Белоснежные зубы Жасмина цедят какие-то слова. Он прерывисто дышит, как от быстрого бега, и заливается смехом. Смеется громко, неестественно. Так он никогда не смеялся.
— Повеселимся всласть, вот увидишь. А после еще кое-что похуже придумаем. Удобный случай отомстить этой стерве. Идем, Фаусто.
— Идем.
Все время скрипит лестница в особняке. Идут соседи, знакомые и знакомые знакомых на печальное торжество при свечах, где, точно аккомпанемент, звучит «аминь». Мрачные тени бдящих у тела покойного, колеблясь, печатаются на стенах. С поджатых бесцветных ртов летят, точно брызги слюны, суеверные высказывания и, споря, сталкиваются над трупом. Чья-то милосердная рука протирает спиртом каменное лицо усопшего, стараясь сохранить наведенную временную красоту.
Сейчас будут подавать первую чашку кофе. Жасмин под предлогом помощи прошмыгнул на кухню («Идите отсюда, вам здесь делать нечего!» — «Нет, я хочу помочь!») и, поспешно схватив поднос, торжественно, с трудом сохраняя равновесие, несет чашку доне Рожелии. Так торжественно, с таким почтением, что остается только сделать ей реверанс. Портниха нежно треплет по щеке этого бледного, взволнованного ангела, широко раскрытые глаза которого буравят ее взглядом.
— Сахар положен?
— Три ложки. Я же знаю, что дона Рожелия любит сладенькое.
Предвкушая удовольствие, она спокойно подносит к губам дымящийся ароматный кофе (две свечи сгорают, сеньор каноник зажигает новые). И тут, в этот самый миг, в комнате, где лежит покойник, страшный переполох: толстая дона Рожелия в свои сорок восемь лет с резвостью молодой косули прыгает со стула, лицо ее покрывает смертельная бледность; перепуганные плакальщицы в страхе приседают на корточки; по воздуху летит чашка и, падая, разбивается вдребезги, а на ничем не запятнанном покрывале покойника оказывается лягушка.
— Она живая! Она живая!
Это была ложь; она была дохлая. Жасмин очень хотел бы, чтобы она была живая, да, к сожалению, ему это не удалось. Чтобы она не шевелилась, он несколько раз проколол ее булавкой.
У нас было такое ощущение, будто мрачный, похожий на наш, но невероятно глубокий, бездонный колодец, местонахождение которого неизвестно, притягивал нас. Мы смотрели на мраморное, застывшее лицо дяди, вокруг которого сейчас читали молитвы, и сковавший его паралич был для нас, привыкших жить под его пятой, невероятным ослепительным событием, приводившим нас в восторг, был неизбежностью, которую предопределяли выходившие из повиновения силы, имя которым мы не знали, не могли дать, а может, не осмеливались.
— Это не дети, а какие-то звери! Кто бы мог подумать, что они способны на такое. Вроде дети как дети. Никто ничего плохого не замечал. Они так уважали сеньора доктора. А теперь, когда его не стало, вот вам, пожалуйста. Просто немыслимо! Действительно звери! Даже смерть не уважают.
Между тем именно эта смерть, эта неограниченная власть, уже начавшая гнить на столе, и еще здравствующая непоколебимая уверенность в раболепной покорности каждого и были причиной нашего безобразного поведения.
Теперь Фаусто ни в чем не хочет уступить Жасмину, который бросил ему вызов, заставил подражать себе и быть сообщником. Он берет его за руку и уверенно тащит за собой в темную комнату, откуда тело покойного было перенесено сначала в зал, а потом туда, откуда они только что вышли.
— Ты что?
— Подожди!
Они осторожно скользят между угрюмо стоящей мебелью, обходят углы комодов и платяных шкафов, стараясь говорить как можно тише. Фаусто оставил дверь приоткрытой, чтобы падающий из нее свет помог найти тот ящик письменного стола, который всегда заперт на ключ. Он уже знает: дергать за ручку бесполезно — ящик не поддается. Хитрая улыбка в темноте озаряет лицо Фаусто. Он бросает быстрый взгляд на туалетный столик, где лежит, как и положено, пилка для ногтей. Той стороной, что потолще, он пропихивает пилку в паз чуть-чуть покосившегося ящика, рядом с язычком замка (он проделывает это уже не в первый раз — сразу видно). Запор поддается. Маленькая рука легко попадает в ящик, что-то нащупывает, исследует и торжествующе вытаскивает заворожившую Фаусто коробочку.
Бледный-пребледный Жасмин склоняется над ней.
Фаусто вынимает из коробки, нет, из ядовитого бокала, ту самую штуковину из резины, которая при дневном свете не должна попадаться на глаза. Он хорошо знает, что это такое, потому что однажды уже видел подобную — она плавала развернутая в Санто-Амаро, и мальчишки постарше объяснили ему ее назначение.
— Что это такое?
— Эта штука, чтобы с женщинами…
— Хм!
Жасмин старается скрыть охватившее его волнение, у него даже ноги трясутся. Нет. Его сокровища совсем другие: блестящие пузырьки, которые выбрасывал дядя, перочинные ножи, перья птиц, всевозможные колечки. А эта белая, мягкая, дряблая, непристойная штука приводит его в ужас. И все же с наигранным бесстыдством он спрашивает:
— И что мы будем с ней делать?
— О, она нам пригодится. Мы за все отомстим попу, — говорит Фаусто, который уже ничего не видит и не слышит и, криво улыбаясь, предвкушает скандал.
Мальчишки снова в зале, где лежит покойник. Откуда столько цветов? Запах их одурманивает. Они усаживаются друг подле друга на краешек скамьи — опустив глаза, сама кротость, можно подумать, раскаялись, — и молчат. Покорно выслушивают упреки и обвинения. Потом начинают кружить вокруг каноника, приставая к нему с вопросами:
— Сеньор каноник, а если стол снова начнет стучать, как тогда, вечером, может, дядя заговорит с нами?
— Какой глупый мальчик!
— Но, сеньор каноник, тот раз…
— Замолчи, Фаустиньо. Веди себя пристойно. — И он указывает на гроб, тем самым говоря, что сейчас не время.
Фаусто пожимает плечами, продолжая кружить вокруг святого отца, который уже выходит из себя и гонит прочь нечестивца.
Жасмин приходит на помощь Фаусто:
— Сеньор каноник, ведь смерть не всесильна, так ведь?
— Мальчик это должен знать.
— Ну да, знаю, но… Что же все-таки главное? Сеньор каноник говорит…
— Сейчас не время обсуждать подобные вопросы.
Фаусто как бы случайно толкает к гробу священника, и тот, потеряв равновесие, тяжело падает на покойника. С отвращением святой отец отстраняется от него, потом, придя в себя, нервно трет руки, вынимает носовой платок, который не забыл спрыснуть одеколоном, и… В этот самый момент на пол из его кармана падают на глазах у всех, как белые сопли, развернутые рубашки Венеры.
— Ах!..
Общий вздох, и опять тягучее молчание хранят святоши, стыдливо глядя на греховные причудливые пятна, покрывшие весь пол у гроба.
И все-таки едва заметная, почти неуловимая улыбка блуждает по лицам сидящих у гроба, но скоро, очень скоро исчезает. Дона Лаурентина оскорблена, она, тяжело дыша, наклоняется, становится на колени, намереваясь подобрать позорящие ее честь вещицы, убрать их с глаз, которые следят именно за ней. Только теперь каноник опускает свои заплывшие жиром глаза и в ужасе вылетает из комнаты. Сейчас даже самые сдержанные не могут победить улыбку. Улыбка побеждает все: смерть, чины, сан. Но кое-кто взбешен.
— Это они! Это они! — в внезапном озарении кричит каноник, указывая на мальчишек, которые, вырываясь от старух, пытаются выскочить за дверь.
— Мы должны посадить их под замок, — изрекает дона Лаурентина, обращаясь к прислуге, стоящей на страже интересов тех, кто платит. — Недопустимо, чтобы дети были предоставлены самим себе и вели себя подобным образом.
Если может быть постель жесткой как камень, от которого бессонной ночью ноет все тело, то такой я помню свою постель в ту самую ночь. Арестант, бессильный что-либо предпринять! Однако бессилие свое мы чувствовали недолго. Брат распахнул окно. Нет, убежать, выпрыгнув из окна, мы не могли. Черная, атласная, зло поблескивающая гривой, река, точно норовистый конь, выказывая свою силу, дыбилась под ударами хлыста холодного лунного света. Мы даже не думали о том, чтобы прыгнуть вниз: до земли по меньшей мере было пять метров.