Акилино Рибейро - Современная португальская новелла
Жасмин самозабвенно дует в нее, и переливчатый долгий свист, исходящий из этой необычной лилии желтого цвета, наполняет залу, проникает в каждую щель, наполняет дом звуками утренней зари, журчанием ручья, звенящим как хрусталь воздухом.
— Ну-ка, Жасмин, брось эту дудку на пол. Интересно, разобьется она или нет, — говорит подруга нашей гувернантки, тучная дона Рожелия, которая приходит к нам шить один или два раза в неделю. Здесь она ест, пьет и спит, как и все остальные, кто находит приют в нашем старом доме на Лапе.
Жасмин с любопытством смотрит на нее. Он в нерешительности: страх борется с желанием принять вызов. Бабища, подзадоривая его, смеется во весь рот. Глупость? Жестокость? Жасмин перестает дудеть, внимательно со всех сторон осматривает дудку и с силой швыряет ее на пол. Доставлявшая столько радости игрушка разбивается вдребезги. От злости Жасмин топчет осколки ногами, и на его больших ресницах повисают крупные слезы. Готовый укусить портниху, он бросается к ней, но обозначившийся в дверях деревянный силуэт дяди останавливает его, смиряя гнев.
С тех самых пор Жасмин ненавидит этот надутый шар, эту жирную тушу, эту любительницу расставлять сети, Хитрая жаба, чтоб тебя! Еще долго горько плакал Жасмин, вспоминая дудку.
Вечерами в разгар лета вокруг старинного особняка, напоминающего своим розовым фасадом дворец, и на площадках парадной лестницы, спускающейся прямо к реке, собираются те, кто не прочь поиграть в пателу и суэку[24] и почесать языки. Они болтают о разных странных и невероятных событиях, которые доходят до детских ушей: мальчишки узнают об убийствах из ревности, о женщине, которая стала мужчиной, о молодом вампире с зелеными глазами, которого схватила полиция, о воре, умном парне: он крал только автомобили; о пропащей женщине, первой пластической операции, обанкротившемся торговце и молодой девице, которая по субботам полуголая сидит у открытого окна. Это последнее произвело на Фаусто особое впечатление, и он решил во что бы то ни стало выяснить все, что его интересовало, у молоденькой голенастой служанки с крепкими торчащими грудями.
Из зверей, живших в доме, самой маленькой была черепаха, а самой нелюбимой у дяди — сиамская кошка, которую очень любил Фаусто. Фаусто и дал ей имя Митси — так назывался утренний шоколад, но он был лишен его в наказание, конечно.
— Селестиночка, тебе нравится моя кошка?
— Нравится.
— Тогда давай договоримся: я дам тебе мою Митси — она мне дороже всего на свете, — а ты, когда будешь мыться, впустишь меня в ванную, я хочу увидеть тебя голой. Но только никому ни слова…
— А ваша мамочка?
— Да это ее меньше всего беспокоит.
— А если узнает дядя?..
И точно, дядя узнал. В этом доме у стен есть уши. Фаусто посадили на хлеб и воду. Мать неистовствовала. Сеньор каноник решил утешить ее, но Фаусто встретил его оскорбительным словом «поп», которое процедил сквозь зубы. Где же мог мальчик выучить это скверное слово?
Тогда к Фаусто пожаловал дядя.
— На колени, бесстыжий! Лицом к стене!
Фаусто повиновался. Бесстрастная луна чуть заметно улыбалась, заглядывая в темное окно, и серебрила своим светом стены. Рука у дяди была тяжелая и крепкая. Синие прохладные воды Тежо утишили боль.
— Ты раскаялся?
— Да.
— Повторяй: да, мой дядя.
— Да, мой дядя. Я раскаиваюсь, мой дядя.
И все же военному режиму — один день на воде, другой на воде и хлебе — пришел конец.
Покаянные молитвы, которые читал Фаусто с серьезным лицом, без тени цинизма, звучали достаточно громко.
— Маленькое чудовище! Не может в жилах такого звереныша течь моя кровь.
— Да, мой дядя.
— Что да?
— То, что хочешь, дядя.
— Считаешь, что у тебя со мной нет ничего общего?
Таким ответом Фаусто лишь усугубил положение. Даже Жасмин перестал смеяться. Фаусто тут же прогнал с лица идиотскую гримасу. Выражение его сделалось удивительно взрослым, и он упал на колени. Дядя смягчился, презрительно оттолкнув его носком черного сапога. Фаусто, уткнувшись носом в пол, все еще прикрывает руками свои многострадальные уши. Искоса поглядывая между пальцев на удаляющуюся грозную фигуру, он, как червяк, трусливо изворачиваясь, поднимается.
Приблизительно в это же время, а может, несколько позже случилось еще одно памятное происшествие: припадок Кустодии. Она, правда, всегда страдала приступами удушья, но в этот вечер все началось с сердцебиения. Потом она покрылась холодным потом, как при малярии, и закатила глаза. Ей сделали укол. Несчастная худенькая Кустодия пришла в себя, но стала печальной. В горле ее стоял комок, а глаза, полные ужаса и непонятного экстаза, светились каким-то странным светом. Ее увезли (мы проводили ее до лестницы) в больницу. Спустя три недели дядя разрешил нам навестить ее. Больница была обнесена высокой стеной, вдоль которой росли полувысохшие деревья. На территории ее, точно собачьи конуры, стояли домики, в которых жили душевнобольные. Все они были одеты в серую форменную одежду, поверх которой были наброшены халаты. Двигались они стремительно, держа голову склоненной набок. Кустодию поместили на первом этаже в маленькой комнате, где находились излечимые больные. Увидев нас, она очень разволновалась — с трудом удерживала рыдания.
Мы замечаем и на ее теле странные темные пятна. Она говорит, что спит и видит, как бы выбраться отсюда. Ей очень хотелось вернуться в наш дом, как только ее выпишут. Но стало известно, что она беременна, и дядя запретил нам навещать ее.
Ходили слухи, что у нее, как у негритянок, фиолетовые соски. Сеньор каноник говорил, что, хоть она и не черная, от жизни ей ждать все равно нечего — так уж на роду написано.
И вот однажды в нашем доме что-то стряслось. Раздираемые любопытством, мы спрятались за стоящий в коридоре сундук и, перепачкав лица паутиной, просидели там, ожидая, когда дядя выйдет из своей комнаты. Он был неузнаваем: оброс бородой, хромал, опираясь на палку, и тяжело дышал. Врач тихо, будто по секрету, давал указания гувернантке, как ухаживать за тем, кто в нашем доме был громовержцем, хозяином ключей, книг и даже звуков. «Сердце, если сердце…» — говорил он тихо, очень тихо.
«Если сердце…» — вторило эхо в притихших комнатах с узорчатыми гардинами. Теперь качалка дяди покачивалась сама. Сама? Нет! Кто-нибудь из нас — я или брат, — слегка толкнув ее, лишенную законного владельца, приводил в движение, и она раскачивалась под тяжестью воображаемого тела.
Детей не пускают в плотно зашторенную комнату, где лежит дядя. Вечер наступает раньше обычного, так как серые тучи, точно саван, одели небо. Окна в домах, где усердно читают молитвы, освещены. На кухне заговорщически шепчутся слуги, но тотчас же замолкают при приближении детей. Телефон звонит не переставая. Фаусто незаметно проник в столовую, он хочет понюхать ненавистные розы, стоящие посередине стола. Цветы, только цветы любит дядя (больше ничего!) из всего того, что живет и дышит в этом мире, хотя он уважает каноника и ценит скромность его визитов.
Жасмин внимательно вслушивается, стараясь уловить хоть какие-нибудь звуки (или предсмертные хрипы?), которые всепоглощающие стены кабинета не выпускают наружу. Приходит врач, всего на несколько минут, выписывает рецепты, сокрушенно качает головой и рассеянно гладит белокурые волосы Жасмина. Слабый свет, проникая в полумрак комнаты, гаснет. Служанки шушукаются, одна из них, устав от работы, молится, перебирая четки. Дона Лаурентина, как милосердная монастырская гиена, пасет смерть, сидя у постели больного. Только что не воет. Двое мальчишек неотступно следят за ней, глядя на нее немигающими, отекшими от частых слез глазами, ожидая известия, которое взорвет их обиду и ненависть.
II ОСКВЕРНЕННЫЕ РОЗЫВ доме, где господствуют два цвета: фиолетовый — опухших век, и восковой — лица дяди, — оплакивают покойника. Пришел осторожный, одетый, как того требует случай, медоточивый агент похоронного бюро. Этот сокрушающийся больше всех родственников застенчивый человек, гувернантка, сеньор каноник, сестра дяди, превратившаяся в черную тень, и двоюродные братья, которых мальчишки никогда не знали (они срочно прибыли из Регуа), заперлись в душной комнате и что-то обсуждают.
Неведома горечь утраты тому, кто ничего не имел. В какой-то миг Фаусто (так ему кажется сейчас) подумал, что все, абсолютно все — его собственная жизнь, необходимость этой жизни, его смерть — так же необъяснимо, как необъяснимо вдруг прервавшееся дыхание дяди.
Возможно, несколько позже эта проблема действительно будет занимать его. Однако возможное не всегда становится действительным. Во всяком случае, в первую четверть часа после смерти дяди слуги продолжают служить своему хозяину — они оплакивают того, кто постоянно истязал их; дона Лаурентина и сеньор каноник с особым тщанием одевают усопшего в его комнате. И только Фаусто и Жасмин чувствуют прилив жизненных сил. Горячая волна возбуждения захлестывает их.