Акилино Рибейро - Современная португальская новелла
И как прекрасно было видеть траурное шествие, черное пятно на гранитном поле, венки, ленты из грубого и жесткого шелка, которые, казалось, тоже почили во влажном воздухе. Так был погребен Камило Тимотео.
В Бруске после себя он ничего не оставил: ни табачных крошек, ни клочка газеты. В ту же ночь Тилия со вздохом облегчения легла на его постель. За три последние недели она забыла, что такое спокойный сон, и, когда с крыши дома в сад с грохотом упала доска, Тилия даже не проснулась. Русская редька пышно росла на грядках, заполоняя все вокруг; никто не знал, что с ней делать.
Очень скоро Тилия исчезла. Ушла, взяв с собой самых маленьких. Старшие остались в наследство городку. Стало известно, что на Бруску претендовали двое; их бумаги были переданы суду в запечатанных конвертах. Бывший владелец Бруски сеньор Алена не мог соперничать с миллионами Монтейро, и потому Бруска — старая звезда в галактике фамильных замков — присуждена была промышленнику. Монтейро не сдержал данного им слова, когда Клаудино попытался ее выкупить.
— Я не обманывался, — сказал он. — Это развалины. Но я не успокоюсь до тех пор, пока не приводу их в порядок. Я восстановлю Бруску, верну ей былой вид, так как я хороший сын этой земли.
Поразмыслив, Клаудино понял, что Монтейро сукин сын. Он очень был взволнован и не знал, как обо всем этом рассказать Изабелинье. Но она приняла известие с полнейшим безразличием.
— Оставь. Бруска все равно нам была бы не по силам. Да, уже не по силам. — И она устремила взгляд вдаль, на поля. На ветвях деревьев, точно расплавленное стекло, висели дождевые капли. Изабелинья снова носила темное домашнее платье, прикалывая у ворота ониксовую брошь. Все кончено, лучшие годы безвозвратно ушли, но скоро в утешение ей зацветут мимозы. В то время, когда Бруска продавалась с торгов, можно было посмотреть ее, и Изабелинья не преминула это сделать. То, что она увидела, нисколько не потрясло ее. Она скорее нашла в этом доме комфорт и умиротворенность. «Несчастье приятно человеческому сердцу, — подумала она, — и, когда мы перестаем страдать, мы, как правило, скрываем это». Изабелинья увидела на темной стене женский портрет и, чтобы разглядеть его лучше, чиркнула спичкой. На портрете была изображена красивая дама в стоячем плоеном воротнике. На другой стене, напротив, висел портрет ребенка лет четырех. Казалось, он был напуган тем, что на него навели объектив, и именно этот испуг и был запечатлел на фотографии. Между портретами зияла чернота, пахло мышами, на полу валялась корка хлеба.
Изабелинья уехала к сестре, которая ждала ребенка и вот-вот должна была родить. Там она пробыла два или три месяца; вернулась сильно располневшей, и уже больше никогда ее талия не была тонкой, как прежде. Адриано женился. Изабелинья не смогла быть на свадьбе из-за случившейся с ней как раз в эти дни ангины. Но она написала сыну теплое письмо. «Она не меняется», — подумал Адриано. Это было не так. Изящный слог скрывал муки разбитого сердца.
Говорят, Бруска обрела былую красоту. Красоту тех давно ушедших времен, когда она была колыбелью придворных дам и когда аллея французских ореховых деревьев тянулась на юго-запад к самой границе округа Монтелиос. И хотя вид у нее по-прежнему был грустный, на окнах, проемы которых были выложены дорогим камнем, появились занавески. Монтейро здесь бывает редко. У него сдают нервы в провинции. На него удручающее впечатление производит площадь с новыми кафе и кондитерскими, где имеются украшенные взбитыми яйцами пирожные на любой вкус. Он сторонник прогресса, склонен к космополитизму, и на него наводят тоску места, утратившие былое величие. Несмотря на это, ходят упорные слухи, что он делает все возможное, чтобы когда-нибудь по частям перевезти Бруску в какое-нибудь достойное место, вроде Браги или Швейцарии. Слухи-то ходят, но далеко не всегда слухи подтверждаются.
УРБАНО ТАВАРЕС РОДРИГЕС
Дядя Бог
Перевод Л. Бреверн
Старая дверь с оторванной ручкой, утратившая свое назначение, снята с петель какой-то постройки и теперь, изъеденная сыростью сада, прикрывает часть колодца, который точно магнит притягивает детей. Они любят заглядывать в его плохо забранную решеткой оставшуюся разинутой пасть. Там, в глубине, поблескивает живая вода, отражая колышущиеся листья платанов. Вечереет. Ветер оставляет в покое легкую резную листву акаций. И все же белая душистая ветка падает около цветочных вазонов с хризантемами. Шустрый воробей летит с зеленого дерева (мальчишки провожают его взглядом) и исчезает под пышным карнизом особняка. Только на одном из окон, выходящих в сад, приоткрыты жалюзи.
Июль? Начало августа? Лето очень неровное; жару сменяет прохлада: четыре дня палит солнце, четыре дня дует ветер. Сиесту проводят в саду, играют в тени деревьев, а когда наступает ночь, глаза детей неотрывно следят за звездами. Правда ли, что дядя запретил качели? Дона Лаурентина сказала, что правда.
А может быть, такой длинный, такой твердый и такой острый ноготь дяди совсем не для того, чтобы делать им больно? Но всякий раз, когда дядя хватает их за руки, на руках остаются синие пятна. А на лицах — царапины, если он особенно зол и бьет их по лицу. Дона Лаурентина уверяет, что дядя Алешандре страдает от того, что вынужден их наказывать: у него доброе сердце, но воспитывать, учить уму-разуму — его обязанность. Детские шалости его не умиляют. К вечеру, когда наши невыплаканные слезы подступают к горлу, дядя спускается в сад полить свой любимый душистый горошек. При его приближении у нас дрожат губы.
Фаусто и Жасмин — два маленьких запуганных зверька. Все дни они проводят, глядя в черноту колодца и слушая на закате птичий щебет, который гаснет в их тревожном сознании. Какое имеет значение, кто из них я или кто из них был я. Жасмин всегда смеется, как правило без причины. Смеется даже тогда, когда дона Лаурентина, оступившись — а это с ней случается часто, — падает и вывихивает руку или ногу. У него ангельское выражение лица, огромные ресницы, и он стыдится раздеваться в чьем-либо присутствии. Тот, кто видит его впервые, считает его ласковым, но Жасмин глубоко затаил свою обиду на людей и животных. От дяди ему достается чаще, чем Фаусто, который насмешлив, внешне спокоен, никогда не плачет и ловко увертывается от побоев.
Жизнь для них расписана по часам: подъем, несколько минут на туалет, потом занятия арифметикой, грамматикой, молитвы, проверка карманов их одежды, опорожнение ночных горшков, гимнастика, принятие пищи.
Всякий раз, когда дядя работал или отдыхал, дона Лаурентина предупреждала: «Чтоб ни звука!» Она же давала им деньги. Фаусто и Жасмин должны были одаривать бедных, среди которых один был безносый, возможно сифилитик. Фаусто из-за этого ритуала возненавидел нищих, а Жасмин нет. Они скорее смешили его своими глупыми ужимками, особенно тот, самый уродливый, который уверял, что не всегда был таким и что уши у него выросли с годами. Звали его Ромуалдо. А может, Ромуалдо звали безногого сторожа, который научил их курить?
Хотя Фаусто был младше Жасмина, именно он, когда служанки мыли или натирали полы, старался заглянуть им под юбки. Ловкий и изворотливый, он поспевал везде и всюду. Но стоило дяде застать его за этим или другим не менее увлекавшим его занятием, как, например, изучение застежек на одежде все тех же служанок или журналов, из которых он вырезал полуобнаженные женские и мужские фигуры, — порка была неминуема. Дядя бил его ремнем с серебряной пряжкой, методически, по суставам рук и лицу, но сильнее всего по ягодицам. Когда дядя уставал, он начинал задыхаться. Никто не кричал: ни дядя, ни дети. Кричать, как и плакать, было запрещено. Правда, Жасмин иногда не выдерживал, на его больших глазах наворачивались крупные слезы, и он потихоньку всхлипывал, но тут же, как только дядя поворачивался спиной, всхлипывания переходили в резкий, пронзительный смех.
— Мальчик пойдет со мной читать молитвы, — настойчиво говорила дона Лаурентина, надеясь по-хорошему увести к себе провинившегося, когда дядя оставлял их одних, уходя на лекции. Жасмин не всегда соглашался. Чаще всего он показывал ей фигу: не любил он молиться. Они редко слушались старуху, но никогда, что бы ни случалось, ни тот, ни другой не осмеливались противоречить дяде: авторитет его был незыблем, даже в те часы, когда он отсутствовал. И только в саду — там в случае чего можно было спрятаться, сад напоминал им о матери, особенно ее любимый уголок, где она обычно сидела, — дети чувствовали себя несколько свободнее. Именно здесь, в саду, мать кормила их шоколадом, бананами и даже насильно заставляла есть мороженое. Потом кто-то упрятал ее в сумасшедший дом. Возможно, дядя.
Я помню скандал, который мать учинила в кондитерской «Бижу». Она была высокая, белокурая и очень плохо говорила по-португальски — путала мужской и женский род, этим особенно отличаются англичанки. Мать попросила принести пирожные. Они ей не понравились. Она попросила принести другие. Другие тоже не понравились. Тогда она подошла к витрине и стала отбирать те, что с кремом «шантильи». На столе быстро выросла гора пирожных. Она принялась их пробовать, надкусывая каждое, и перемазала себе лицо. Все, кто был в кондитерской, глядели на нее с изумлением. Слуги возмущались. Одному из нас стало стыдно. На него то и обрушила она свой гнев. Надо сказать, она часто приходила в бешенство именно тогда, когда чувствовала, что и мы считаем ее сумасшедшей.