Эфрен Абуэг - Современная филиппинская новелла (60-70 годы)
Наш шофер, сделавшийся простым слугой (наш «плимут» конфисковали на нужды военного командования), был родом из мест, где процветал керамический промысел, и каждый раз он привозил из отпуска полную табачную коробку глиняных катышков, высушенных на солнце, — снаряды для отцовской рогатки, боезапас до следующих каникул. Мой отец был невысокого мнения об имперской армии. Когда я показала ему свой школьный табель, он прямо взревел: «Это как же понимать, „тройка“ по алгебре, „пять“ по японскому?! Я что же, гейшу ращу?!»
А однажды ночью он едва не влетел в самую настоящую неприятность с этой рогаткой. Пьяный японский офицер, громко барабанивший в дверь квартиры этажом ниже, награждал какую-то девицу ласковыми именами, напоминая своими воплями обезьяну в джунглях. Разозлившись, отец отбросил одеяло и подскочил к окну с рогаткой в руке. Мать пробовала оттащить его, но он уже прицелился и выстрелил — как раз в грязно-оливковый зад. Было темно, япошка оказался в невыгодном положении — прямо напротив окна, и его противник успел выпустить еще один заряд. Раздался жуткий воинственный клич — сигнал к атаке, — страшный самурай сотрясал воздух угрозами. Мы с мамой затаились, обнявшись. А когда затуманенные алкоголем глаза офицера уставились прямо в наше окно, отец пальнул в него из другого окна. Наконец япошка убрался прочь, его кованые ботинки прогромыхали по пустынной ночной улице. Мы ждали, что наутро императорская армия примется штурмовать нашу дверь, но ничего не произошло; думаю, япошка был слишком пьян, чтобы что-нибудь запомнить.
Вскоре сделался бесполезным и наш древесный занавес. Люди с того берега подрядились соорудить бамбуковый мост, и вся шантрапа из-за реки стала появляться в городе. А мост — узкий, из бамбуковых планок, качающийся под ногами — превратился в любимое место прогулок японских солдат.
Бродяг и попрошаек с чашками из кокосовой скорлупы стало много больше, и теперь в нашей округе нередко обнаруживали под газетными листами раздувшиеся трупы. У всех вдруг проснулся интерес к сельскому хозяйству. Белобрысые парни-близнецы из-за реки принялись распахивать землю возле акаций. С двух часов и до заката они сновали между аккуратными делянками, рыли землю вокруг ростков ямса, устраивали орошение, таскали навоз из стоявших у обочины двуколок. Аквилино казался мне более привлекательным — тонкий, стройный, блестящий от пота, он был моим коричневым божеством в своей маечке, перепачканной в удобрениях; правда, стоило Сантосу постучать в нашу дверь с корзиной плодов для мамы, как я уже не могла решить, кто из двоих нравится мне больше. А когда жасмин, росший в ящике на нашем окне, был заменен на более полезную амалию, я вырезала их имена на поверхности плода, и буквы начали расти вместе с ним: Сантос и Аквилино.
IIИспанская семья, занимавшая нижнюю половину дома, открыла небольшую прачечную и безжалостно обдирала своих клиентов. Женщины за некрашеной стойкой в своих грязных домашних халатах, точно вшивые аристократки, тонкими длинными пальцами развешивали для просушки крахмальные подштанники на проволочных вешалках. Они делали вид, что понимают только по-испански, и долго обсуждали друг с другом смысл каждого тагальского слова. Если ты оказывался там во время завтрака и попадал на кухню, сеньора Бандана моментально набрасывала мокрую тряпку на горячую кастрюлю с варевом. Тут появлялась дочь и вкрадчиво спрашивала: «Cena tu ya aqai?»[48] При этом яростное шипение в кастрюле должно было убедить всех, что там готовится цыпленок или, на худой конец, рыба. В те тяжелые времена трудно было оставаться спокойной поблизости от еды, и я спешила ретироваться с извинениями и благодарностями. Вот тут-то они и принимались за свой рис и багоонг, гордясь сохраненным престижем.
До войны они платили в месяц пятнадцать песо и настаивали на сохранении этой суммы, но уже в японской валюте. Отец неоднократно просил их съехать — мы собирались пустить жильцов с пансионом, — но едва он касался этой темы, как с сеньорой Бандана случался один из ее сердечных приступов. В конце концов они любезно согласились отказаться от двух комнат, которые были нам нужны для мистера Соломона и Бони.
Бони, приехавший из Батангаса, был моим четвертым двоюродным братом со стороны матери. Он оказался на мели после того, как школу в Маниле закрыли, и стал жить с нами, предпочтя зарабатывать себе на жизнь куплей-продажей. Бони вечно был в заботах: он переделал старый немецкий велосипед в трехместную пассажирскую коляску и каждый день сдавал ее напрокат. Кроме того, он приторговывал деревянной обувью, мусковадо, агар-агаром[49] и ватином для автомобильных сидений. В день рождения отца Бони подарил ему остов радиоприемника, кое-как налаженного им самим — приемник мог ловить «Голос свободы»[50],— и мой отец был безмерно счастлив. Однажды Бони купил три полных грузовика бананов на продажу — в нашем гараже нельзя было повернуться. Но эта затея потерпела крах: половина бананов сгнила, пока он ездил на танцы.
Вообще-то Бони был редкий мастак по части метания ножа. Он без труда попадал им в монету с четырех шагов, и в монете, в самом ее центре, оказывалось аккуратное отверстие. У него была привычка метать нож в тараканов и ящериц, разрубая их на части. Однажды он метнул нож в бродячего кота, донимавшего его ночными криками, и с мамой случился обморок. «Выгони ты его, — твердила она отцу. — Пусть возвращается домой!» Отец отобрал у Бони нож и велел вести себя прилично. Отец Бони был неверующим и завещал после смерти — а умер он за три года до войны — поставить на его могиле статую дьявола. Так до сих пор и возвышается на кладбище в Батангасе фигура черта с длинным хвостом, острым, как стрела; сам он, величественный, черный, глаза и подмышки огненно-алые, царит над скорбящими ангелами и белыми крестами. В день поминовения усопших Бони в одиночестве навещает могилу, выпалывает сорняки и протирает черта до глубокого глянцево-черного блеска.
Мистер Соломон занял бывшую гостиную сеньоры Бандана. Он повесил на стену распятие и шляпу, запер дверь и никогда больше ее не отворял. Мистер Соломон владел обширными соляными приисками в Булакане, и его мечтой был контроль над соляным рынком Манилы. Перед самой войной он конкурировал даже с китайскими купцами, которые соглашались на те цены, что он назначал. В Великой соляной войне случались периоды, когда мешок соли стоил десять сентаво.
Четверо его сыновей ушли в партизаны после падения Батаана[51], и он дорого за это заплатил. Японцы конфисковали его соляные копи, а сам он попал в число граждан, которых кемпейтай[52] травила особенно нещадно; тогда-то он и попросил моего папу, своего старого друга, приютить его — вот почему он оказался в нашем доме.
Мистер Соломон проводил дни в гостиной сеньоры Бандана, глазел в окно и молчал. Он слушал песни ребятишек из детского сада; он наблюдал, как Сато-сан кормит племянника и племянницу; он бросал монетки в шляпу фокусника. Но еду мы должны были спускать ему на специальном лифте. Мой брат Рауль и я ворчали, когда нам выпадало доставлять ему еду, особенно если это бывал горячий суп, но мама требовала, чтобы мы были терпимы к мистеру Соломону, потому что это человек, который «прошел сквозь огонь испытаний». Единственный раз мистер Соломон покинул свою комнату, чтобы научить нашего папу готовить свинину. Сначала он натер свежий окорок солью, потом принес шприц и напитал красное мясо селитрой и другими консервантами. Потом он запаковал окорок и наказал маме хранить его три месяца в холодильнике. Мама сказала, что мистеру Соломону, наверное, надоела рыба.
Когда к нам переехали Эден и Лина, я перебралась спать к маме в комнату. Сестры были домовитые и быстро придали моей комнате прелестный вид, повесив ситцевые шторы и покрыв кровати вышитыми покрывалами. Под кроватью они держали множество коробок с консервами, главным образом с молоком для ребенка Эден. К стропилам была подвешена корзина, и в ней спал ребенок.
Отец Лины и Эден был братом моего отца, и обычно они жили в Кабанатуане, где держали рисорушку. Детьми мы нередко играли в бейсбол на цементной площадке возле амбара, когда перед войной ездили в деревню на каникулы. Их мать держала ресторанчик под названием «Отдых у Эден», где подавали густой динугуан[53] прямо из глиняного котла. Тетушка Канденг совершила ошибку — она вечно играла в любимчиков. От нее только и слышали: «Эден прелестна, Эден выпускница, моя дочь Эден…» О Лине ни слова. Лина гоняла по округе в драных платьях и играла в cara y cruz[54] с парнями, работавшими на рисорушке. На восемнадцатилетие Эден сняли сад на крыше муниципалитета и устроили грандиозный бал. Платье было заказано в Маниле и стоило триста пятьдесят песо. Местная косметичка целый день трудилась над ее лицом и прической. Они прислали нам фотографию 8×10 — «дебют Эден» — с рисованным водопадом на заднем плане.