Карел Птачник - Год рождения 1921
— Иногда, знаете, хорошо малость обозлиться, — с облегчением сказал Кованда. — Особенно, когда требуется кому-нибудь набить морду. А ежели сидишь за столом, как кукла, то не обозлишься, хоть расшибись. С Олином после разберемся, а может, и нынче ночью.
В комнату вошел Енда Гавличек.
— У немцев что-то стряслось, — сказал он. — Суетятся, бегают по двору, запрягают лошадей, возятся на складе. Не собираются ли задать стрекача?
— Вот еще не было печали! — усмехнулся Кованда. — Надеюсь, они зайдут попрощаться, как порядочные.
Смеркалось. Во всех комнатах парни готовились к побегу, собирали необходимое, что можно запихать в узкий холщовый чехол от противогаза — носки, рубашки, носовые платки, теплое белье, пуловер. Старосты комнат тихо переговаривались с теми, кому было поручено напасть на стражу.
Во втором этаже дежурил Гиль, поэтому расправиться с ним вызвался Кованда.
— У нас свои счеты, — усмехнулся он. — Я к нему уже примерился, в этот раз не оплошаю!
С Ковандой шли еще Карел, Ирка и Фера. Двое из них укроются в клозете, напротив двенадцатой комнаты, двое других выскочат из комнаты и втащат туда оглушенных немцев. Нападение на других немцев было разработано во всех подробностях: ребята распределили, кто какого немца берет на себя, кто прикроет нападение с оружием в руках, кто будет сторожить на лестнице и у входа во двор. Вызов караула со двора решили поручить Липинскому; старосты комнат знали, что он спас Гонзика от ареста и помогал побегу группы Эды Конечного. Липинский был свой человек, чехи ни на минуту не сомневались, что он пойдет с ними.
После вечернего отбоя оживление в коридорах не прекратилось. Немцы сновали туда и сюда, топали сапожищами на лестнице и во дворе, что-то носили; они то шептались, то громко окликали друг друга. Ребята лежали одетые в постелях и чутко прислушивались. Они не понимали, что это за суматоха и с нетерпением ждали, когда затихнут шаги.
В половине двенадцатого вдруг раздался сигнал побудки. Металлические свистки пронзительно залились в каменных коридорах, а на третьем этаже послышался голос Гиля.
— Уфштее, — орал он. — Kompanie antreten! Рота, стройся!
Рота построилась через две минуты. У конторы собрались все немцы в полном снаряжении. Капитан нервно шагал по коридору и курил сигару. Олин стоял вместе с немцами, прислонясь к стене, он презрительно глядел на недоуменные лица бывших товарищей и зевал.
— Капитан решил передислоцировать роту ближе к границе протектората, не ожидая прихода американских войск, — объявил он по-чешски. — Отправление через пятнадцать минут. Каждому разрешается взять одно место, ни в коем случае не чемодан, а мешок или рюкзак. На походе капитан приказывает соблюдать строжайшую дисциплину. За нарушение — смерть. Разойтись!
— Ах, паскуда, — сквозь зубы процедил Кованда. — Говорит с нами, как с пленными. Что будем делать? — спросил он у Карела.
— Пока ничего, — ответил тот. — Они решили вести нас туда, куда мы сами собирались. Что ж, пойдем пока под их охраной. А там видно будет.
Через полчаса рота покинула школу. В голове колонны маршировало шесть солдат, позади восемь, ревматик Шварц взгромоздился на повозку, в которую запрягли двух самых сильных лошадей. Повозку нагрузили буханками хлеба, жестянками с повидлом, ящичками маргарина, кормом для лошадей.
Школа сразу опустела и затихла, в комнатах остались неприбранные постели, под койками чемоданы. Повсюду разбросаны всякие мелочи — чернильницы, зубные щетки, мыльницы, пепельницы, вырезанные еще Рудой; над дверьми молчал громкоговоритель, в коридорах горел свет… Слабые затемненные бумагой лампочки бросали розоватые круги на каменный пол. В конюшне стояли две лошади, в гараже — две легковые машины. В умывалке тонкой струйкой текла из крана вода.
Стуча сапогами по каменной мостовой, рота прошла безлюдным городом, но вот и город остался позади. Глухо стучали подковки по гладкому асфальту, а через несколько километров шаги марширующей роты совсем стихли — пыль проселочной дороги поглотила их.
Карел послал сообщение вдоль марширующей колонны: «Ничего не предпринимать. Выждем».
Немцы, замыкавшие колонну, иногда забегали вперед, к капитану, а потом ждали, пока рота пройдет, и снова занимали свои места в хвосте колонны.
Когда колонна проходила ложбинку, где было особенно темно, около Карела появился Липинский.
— В чем дело? — тихо спросил его Карел, и Липинский прошептал ему что-то на ухо. Когда он отстал, Карел сказал Кованде: — Знаешь, почему капитан решил смыться?
— Не хочу гадать, сдаюсь, — проворчал тот. — Меня и так камешек в сапоге замучал.
— Горбач узнал, что где-то на Рейне американцы освободили концлагерь и дали заключенным полчаса на сведение счетов с охраной. Кизер страшно перепугался, потому и удирает из Цейтца. Говорят, он хочет бросить нас по дороге, чтобы избавиться от неудобных свидетелей.
— Экая досада! — разочарованно протянул Кованда. — А я собирался ему ручку поцеловать за то, что он доставит меня в целости и сохранности к старухе.
В молчании ночи рота шагала по проселочным дорогам, огибавшим селения и тянувшимся по равнине, мимо редких лесков. Вскоре местность стала холмистой, дорога все чаще и глубже врезалась в долины; иногда копыта коней топали по мосткам, под которыми шумел быстрый поток.
Чехи всем существом ощущали каждый шаг, который приближал их к родине, к желанной земле, скрытой за крепким кольцом гор: каждая речушка, каждая быстрина, через которые их вели, рождала мысль: вот дожили, дождались времени, путь к которому лежал через горы трупов. Эти жертвы не должны быть напрасны.
И всем казалось, что лишь несколько шагов отделяют их от предела, за которым начинается иной мир, залитый чистым золотом солнечного сияния, страна, к которой устремлены все их помыслы, все надежды. Из нее вышли и к ней возвращаются они, усталые путники, неся в сердцах образ грядущего, созданный немилосердной рукой минувшего.
В ту первую ночь побега все эти чешские парни осознали, что они навсегда уходят из мрака пережитого. Там, за горизонтом, для них занимается утренняя заря, и они близятся к этому горизонту, а он все удаляется, словно затем, чтобы они успели поразмыслить о себе и своем будущем, когда для них засияет родное солнце. И они упорно шагают туда, вдаль, исполненные решимости дойти во что бы то ни стало.
Они не одни на этом пути: Мирек и Пепик, Ладя и Руда, сапожник Лойза и Ферда Коцман шагают с ними вместе, неся свои вещи в чехлах от противогазов. Идет рядом Эда Конечный и ребята из его комнаты, идет повар Франтина, идут двести товарищей из седьмой роты; вот они, как призраки, вышли на шоссе из старинного Майнца, и никакие преграды не могут задержать их. Идут безвестные узники Бухенвальда, Матхаузена, Ораниенбурга, Саксенгаузена, их великое множество, они заполнили весь край. Идут, идут. Им не нужны переводчики, ибо у них общий язык, общая идея, общее стремление к единой цели. Эта цель — солнце за горизонтом, эта цель — нарождающийся день, путь к которому лежит сквозь кромешную тьму. Но у многих путников — светобоязнь, у других глаза выплаканы до слепоты или ослеплены бушующими пожарами, они перестали ясно видеть. От поступи этой толпы содрогается земля и рушатся темницы, как жалкие былинки ломаются железные запоры, звук шагов теперь подобен канонаде, от которой разверзается земля. Безмерная сила заключена в этих слабых истощенных телах, в руках, ослабших от тяжких оков.
— Никогда больше! — говорит эта толпа, заполнившая весь край. — Не позволим тучам смертоносных самолетов закрыть солнце, никогда не затянет больше небо дым пожаров, в пламени которых гибнет гуманность и цивилизация.
— Никогда больше мы не позволим, чтобы стальные лемехи снарядов и бомб вспахивали землю, чтобы ее покрывали зияющие язвы окопов, а пальцы раненых и замученных судорожно впивались в нее. Только пахарь может пройти по лицу земли и взрезать его ножом плуга, вскрыть, как женское лоно, что томится по семени любви, а затем снова смыкается и, в тиши и покое, прядет шелковую нить жизни.
Никогда больше правда не должна быть скрыта цветистым покровом лжи, никогда уже овечьей шкуре не быть одеянием волков! Да зиждется отныне правда на вере, любви и благородстве! Да будет она ураганом, сметающим твердыни лицемерия, фальши, притворства! Да будет она пожаром, в котором сгорят дотла все хитросплетения человеческого коварства, пусть будет солнцем, пусть рассеет тьму и сумеречные тени и никогда не закатится над нашими жилищами! Этого требуем мы, те, кого обман и ненависть лишали жизни, у кого злоба и вероломство отняли здоровье, а ложь, наряженная истиной, отняла молодость. Это предостережение нам, кто живым перебрался через пропасть смерти и кто всегда будет страшиться головокружения над этой бездной, ибо даже воспоминание о ней повергает человека в смятение, лишает дара речи, сжимает сердце. Но от этого воспоминания не избавишься, оно глубоко гнездится в нас самих, оно живет и растет в нашей душе…