Александр Бологов - Один день солнца (сборник)
— Говорил, правильно. Но это одно и то же. Вот понимаешь, — птицы. Это значит — пернатые. А воробьи — это отдельный вид, и самка и самец. Как и гусь и гусыня, щегол и щеголиха… Да, так, наверно, — щеголиха…
— Или щеголица?
— Щеголиха…
— А человек?
— Что человек?
— Она — это человечиха?
— Она — это женщина, а он — мужчина.
— Это же совсем разные слова. Вот смотри, перьевые — это все птицы…
— Не перьевые, а пернатые.
— Ну, пернатые. А все люди — как?
— Люди? М-м… Люди — это человеки. Вернее — человек. Че-ло-век. Это значит, в отличие от всех остальных существ, — человек. Мужчины, женщины, дети, бабушки, негры, индейцы — все это человек.
— Соколиный Глаз, да?
— Что Соколиный Глаз?
— Индеец.
— А-а-а… Ну, конечно.
— Или вот смотри, курица — петух — тоже разные слова, а одни и те же птицы.
— Вот именно.
…Со временем воробьи и гуси стали упоминаться нами разве что в разминке. Теперь мы играем тоньше.
…— Дрофа…
— Свиристель…
— Козодой.
— Пеликан…
— Пеликана ты уже называл.
— Не называл!
— Называл.
— Это не в этот раз…
— Нет, ты называл в этот, после моего тукана. Вспомни: я — тукан, ты — пеликан.
Выяснять что-либо дальше в таких случаях не имеет смысла, и мы, по взаимному согласию, заканчиваем игру.
Каждый день прибавляет ему опыта. Давно ли он говорил, видя в руках у ребят обруч: «Смотри, у мальчиков мячик и буква О». Или, о других буквах: «Во-о, жук»— это о букве Ж; «А она фырчит»— это о Ф.
— Чего ты хочешь, конкретное мышление, — объясняет мама. — Когда он висел вниз головой на трубе, где сушат белье, и я сказала, что он сломает себе шею и позвоночник, он, представь себе, ответил: «Это который звонит? А его же у меня нет…»
В субботу вечером по радио тихо звучат полузабытые песни. Мы все сидим и слушаем…
Расцветали яблони и груши,
поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша,
на высокий берег, на крутой…
— Я так люблю передачи Татарского, — улыбается мама, — такая прелесть.
— Не выходила, а выезжала, — говорит Антон.
— Что значит — выезжала?
— У нее же колеса, это же пушка…
— При чем здесь пушка? Это имя девушки, и его дали пушке. А она выходила петь.
— Девушка?
— Не пушка же.
— А зачем на крутой?
— Другого не было, — говорит мама, смеясь.
— А почему немцы назвали танк «тигр»?
Тут разъясняю я:
— Самый сильный.
— Самый сильный — лев.
— Это как сказать. Еще неизвестно.
— «Тридцатьчетверка» пробила «тигра». — Антон приносит книжку «Что умеют танкисты» и показывает. — Вот подбитый «тигр», а вот «тридцатьчетверка». Пробила.
Я смотрю на рисунок:
— Бронебойным.
— Потому мы и победили немцев?
— Да, — говорю я, — у нас танки были лучше.
— И «катюши» были, — добавляет Антон.
— Да.
— А где сейчас все снаряды, танки, пушки?..
— А какая разница плясать и танцевать? — спрашивает он как-то.
— Никакой, — не задумываясь, отвечаю я.
— Ну как же никакой? — вмешивается мама. — Разница есть, иначе бы слова не были разные. Танцевать — это когда танцуют, например, вдвоем — вальс там или танго; а пляска — это чечетка, «барыня»…
— Яблочко.
— Яблочко — это когда моряки, — вспоминает Антон телепередачу.
— Точно.
— А у нас в саду тоже будет морская пляска к утреннику. — Антон оживляется. — Мы играем в «Гуси, гуси…», а Татьяна Леонидовна говорит: «Вот это волк, — двух гусей поймал…»
Он долгое время не был в саду — болел, немного соскучился по друзьям и общим забавам. На днях доктор его выписала.
— Ну, как там, в саду? — интересуюсь я. — Как тебя встретили?
— Меня хорошо встретили, сказали: «Здравствуй, Антоша…»
Когда он нездоров, мы ходим как в воду опущенные. Все валится из рук, тревога не покидает ни на минуту. Каждый звонок в прихожей отзывается в сердце: он непременно спросит — «Это кто-нибудь ко мне?»
А к нему нельзя — у него скарлатина. Целый месяц провалялся он в четырех стенах, наблюдая мир в блеклое осеннее окно. За это время успело остыть солнце, осыпались листья с деревьев, холодные дожди размыли яркие октябрьские цвета… Уже и первые снежинки падали на стекло и стекали по нему слезами бессилия и печали.
— Ты опять стоял у окна, — говорю я, входя к нему в комнату, и дышу себе на ледяные пальцы. — Жуткий холодище.
Антон понимает, что это я его так успокаиваю: дескать, снаружи холодище, и лучше — даже вот так, как он, — сидеть дома, а не трястись под ветром и дождем на улице.
— Можно свитер надеть, — говорит он, — а сверху другой, с воротом. И еще куртку…
Как я его понимаю… Он согласен на любую одежду, даже на толстую кофту с воротом, которую в обычное время и силой не заставишь надеть. Только бы побывать на дворе.
— На дворе сейчас — никого, — сообщаю я как бы между прочим. — В такую погоду хороший хозяин и собаку на улицу не выгонит…
— И Андрея нет?
— Да что ты!..
— И Сережки?
— Никого, абсолютно.
— Они же еще в саду, — вспоминает Антон, оборачиваясь к будильнику.
Будильник стоит на стуле, где лежат и градусник, и лекарства, — несмотря на запрет, он все-таки принес его с кухни и, наверняка, полдня не сводил с него глаз, высчитывая, сколько времени осталось до моего прихода. Он уже разбирается в этом и уже не переводит стрелки, как это было совсем недавно.
— Где должна быть маленькая, когда мама придет? — спросил он тогда, подойдя к часам на книжной полке.
— Вот здесь, на пяти, — показал я. — Где цифра пять.
Через несколько минут я уже видел его работу — часовая стрелка стояла поблизости от «маминого часа», а он поглядывал в сторону прихожей и, конечно же, ожидал скорого звонка.
Объяснить ему движение времени оказалось не таким уж простым делом; во всяком случае, ничего убедительного я ему, кажется, не сказал. Сужу об этом по тому, что вскоре после этого он вновь попытался таким же манером «приблизить» передачу мультфильмов по телевизору.
Постель ему за время болезни опостылела до крайности. Даже детский сад, куда он ходил без особой радости, после долгой болезни стал казаться желанным и милым.
Я вспоминаю, как воспитательница говорила на одном из родительских собраний: побольше занимайтесь с детьми, развивайте в них любознательность, внимание, терпение. Но у нас почему-то все кренится в одну сторону.
— Антоша, — говорю я, к примеру, — посмотри, что интересного вокруг…
Он оглядывается.
— Ничего интересного. Ребят никого нет.
— Ну, а вот что изменилось за последние недели или больше? Посмотри повнимательней.
— Сережка уехал.
— Сережка… Разве я о том спрашиваю. Вот, как тут все выглядело летом?
— Мы в песок играли, в мячик, на велосипеде катались…
— Да нет же, Антоша. Вот, что было в природе, какой был воздух, небо? А теперь, видишь, все плохо: дождь, осень…
— Теперь плохо — дождь, осень, мы дома сидим…
Ну вот, я ему про Фому, он мне про Ерему.
— Странный он у нас какой-то, — говорю я жене. — Ни природа его не волнует, ни что.
— Его волнуют живые люди….
Может, это и правда.
А может, слишком многого мы от него хотим? Себя-то в такую пору не вспомнить.
— Найди мне волшебную палочку. Я так хочу волшебную палочку… Я все игрушки отдам.
— И Ерофея?
Ерофей — это медведь, подарок дяди Жени, самая необходимая игрушка всей прожитой жизни.
— Нет, но я буду давать тебе палочку…
— Я постараюсь ее найти.
— А скоро? Или не скоро?
Интересно, что бы он с нею делал? Каким было бы первое его желание? Но об этом я не буду спрашивать… Никогда…
— Папа, давай во множественное и единственное?
— Давай, только ты лежи, не приподнимайся. Вот сейчас поправим подушку — и лежи. Вот так. Начинай.
— Лист.
— Листы.
Он секунду думает и говорит:
— А можно было и — листья.
— Это если на дереве.
— Ага.
— Ножницы.
После новой короткой паузы он неуверенно произносит:
— Ножница.
— Нет.
— Ножницына.
— Опять нет. Это слово можно только во множественном.
— А Вера говорила, что вот если эскимо и кенгуру…
— Ладно, ладно, не увиливай. Давай дальше. Шоколад.
— Много шоколада.
— Хо-хо!..
— А нельзя же — шоколады…
— Значит, только в единственном.
— Ну-ка, а ты… Пальто.
— Только единственное. А — санки?
— Санка… Нет, санка нельзя…
— Вот именно…
Мы играем, но держим ухо востро. Однако входной звонок молчит. Что-то мамы долго нет, а мы без нее — как без рук. Опять, наверно, какое-нибудь заседание на третьем этаже. Там у нее на работе местком.