Михаило Лалич - Избранное
У лужи, где скрытый источник напоил землю, натыкаемся на следы кованых сапог — по ним не узнаешь, наши это люди или нет, все мы сейчас одинаково подкованы. Перейдя болотце, продолжаем поиски. На полянке разоренный муравейник, бомба вспорола его, как рогом, и разметала во все стороны. Под ветвями елей окоп, около него кротовые кочки, между ними разбросаны гильзы. Свеж еще след пули на березе. Откуда-то налетела птица и испуганно шарахнулась. Явилась точно злой вестник — огорчаюсь я. Если птица может лететь, куда хочет, заяц бежать, куда вздумается, могу и я позвать Миню Билюрича. Зову испуганным, чужим голосом, будто стыжусь кричать на чужой земле. Жду — ничего… Тишина, и нарушает ее лишь наше сдерживаемое дыхание, и чудится мне, жадная пустошь впитывает безвозвратно в себя все, кричи не кричи. На другой полянке зову Ибро и Владо Шумича — никакого ответа.
— Эти безответные зовы напоминают мне вопли, — говорю я.
— Почему вопли? — спрашивает Вуйо.
— Мне кажется, я зову мертвых.
— Не каркай!.. Это не единственный лес.
— А мне втемяшилось в голову, что в этом!
— Не так-то просто найти, если б и недавно тут он побывал. Сразу не найдешь!
— Или сразу, или никогда!
Просыпаются и поднимают грай птицы; перелетают с ветки на ветку. Повстречавшись с рассветом, тускнеет и становится мутным лунное сияние, хмурится и заря. Листья грязно-свинцовой окраски кажутся жесткими и небрежно скроенными из картона.
С тяжелым сердцем соглашаюсь покинуть лес: надежды нет! Не предполагал даже, до чего за нее цеплялся. И что-то тянет вернуться и остаться здесь навсегда. Иду за Вуйо, спотыкаюсь и теперь понимаю, до чего гадки земля и небо, когда утеряна всякая надежда. Берега в бессмысленных излучинах. Озеро сплющилось и кажется в сумрачном просторе мутными помоями. Бурая земля на той стороне, изрытая узкими муравьиными тропами, мрачна. Села, где лгут, сплетничают, ворожат и ставят своим покойникам на погосте кувшины с водой, будто покрыты паршой. Монастырь с его бородатыми монахами, лампадами, аллилуйщиной и обглоданными подхалимными поцелуями образами отодвинулся на тысячу лет. Песок сер, а на нем лежат, как мертвецы, снопы камыша. Над водой, под небом, летят три глупые птицы, мерзкого цвета. Вот они уже меньше мухи, потом превращаются в точки, зернышки копоти и в ничто. Как и человек!
Мы возвращаемся. Григорий сидит на песке и смотрит в небо, словно спрашивает: «Кому это нужно?» Молча опускаюсь рядом. G ним можно сидеть часами, не проронив ни слова. Вокруг разговаривают, курят. Кто-то спохватился и вытряхивает из ботинок песок. Откуда-то доносится рокот мотора, то ли с неба, то ли с озера. Решаем, что с озера, и тщетно высматриваем моторную лодку. Наконец кто-то замечает на шоссе грузовики. Их три, но Мурджинос бледнеет: направляются в село, а он послал туда вестовых. Если вовремя не уйдут — их схватят, замучают, а там уж пошлют во все концы погоню.
У срезанного камыша передний грузовик сворачивает на песок, делает полукруг, снова въезжает на шоссе и останавливается. Другие грузовики проделывают то же самое, словно у них не было до сих пор возможности развернуться. Лицо у Мурджиноса обретает прежний цвет: в село не поедут и не узнают, что мы здесь, а это главное.
— На занятия приехали, что ли? — замечает Черный.
— Нет, за камышом, — говорит Вуйо.
— Для чего им понадобился камыш?
— Спроси господа бога! Им вечно что-нибудь нужно. Глаза завидущие, руки загребущие. Удивляюсь, как они еще не собирают и не вывозят в свою Германию дерьмо.
Немцы выходят, строятся, они в шлемах, кой у кого поблескивают на груди металлические пластинки. Окружают третью машину, опускают задний борт и выталкивают какую-то мелюзгу, видимо подростков, — в белых рубахах u брюках разного цвета.
— Штатские, — замечает Влахо. — Не иначе из лагеря.
— Хорошо бы им помочь, — говорит Видо.
— Помоги самому себе, если можешь, — ворчит Черный. — От собственных вшей защититься не можешь, а не то что другим помогать!
— Вон, берут лопаты, — замечает Влахо. — Это они за песком приехали.
— Нет, не за песком, — сомневается Вуйо.
— А за чем же?
— Не ездят за песком в закрытых грузовиках!
— Не знаю, закрытых, незакрытых, сам видишь, копают.
В самом деле, неподалеку от шоссе роют канаву. Мурджинос смотрит в бинокль и кусает губы. По лицу пробегает судорога, как от боли в животе. Вдруг он вздрагивает. Три маленькие тени, три рубашки отделились и побежали по равнине. Словно состязаются, кто первый, и хоть бы бежали в одном направлении, а то мчатся в разные стороны. Игра у них такая, что ли?.. Я догадываюсь, в чем дело, когда поднимается стрельба. Мне припоминается Машан, брат Богича, только теперь он в трех лицах. Больше всего похож на того, кто убежал дальше. Первый залп отгремел без всяких последствий, как предупреждение или подстрекательство бежать еще быстрее. Другой гремит дружно и коротко. Один из бегущих падает ниц, поднимает верхнюю часть туловища, отталкивается ладонями от земли, словно хочет взлететь, и обнимается с ней. Другие два бегут не оглядываясь. Перескакивают через ямы, иногда падают в них, но тут же выкарабкиваются. Гремит впустую еще один залп, потом сбивают того, кто ушел дальше всех. Остался один. Я поворачиваюсь, выхватываю из рук Спироса автомат и качусь с горы, слышу, кто-то спускается следом за мной, но у меня нет времени оглянуться, да и боюсь я: сверху кричат, наверно, запрещают, значит, надо делать вид, что не слышу.
Скатываюсь на песок. Равнина передо мной безлюдная. Значит, упал и последний. От шоссе отделяются три солдата — идут по следам беглецов, чтоб не дать остаться в живых. Не жалеют труда, сбегают в котловины и снова выныривают оттуда. Двое в шлемах, третий в высокой офицерской фуражке. У офицера одна нога короче другой, он припадает на нее и потому отстает. Добрались до первого беглеца. Офицер тремя пистолетными выстрелами избавляет его от мучений. Ищут второго. Но он, не дожидаясь их, внезапно выскакивает из ямы и бежит пуще прежнего. С шоссе стрелять в него не решаются, опасаются попасть в своих, а эти трое трижды промахнулись. Что-то его влечет к нам, бежит, раскрыв рот, — на шее рана, и кровь стекает ему на грудь. Кидается в укрытие и видит Черного.
— Вы кто? — кричит он, ворочая глазами, и хватает в горсть песок, чтоб защититься.
— Не бойся, свои, фавасе, — успокаиваем мы его.
— Всех перебьют! — выдавливает он, тяжело дыша.
— Кого?
— Тех, что копают! — И вытягивается на земле. Он сделал все, что мог.
Патруль приближается, ожидая, что он поднимется и побежит. Хромой держит в руках, словно игрушку, пистолет. Мы переглядываемся с Черным и понимаем друг друга, как одна душа, которая никогда не колебалась. Тщетно нам запрещать: не только Мурджинос, Маврос, Рафтуди, но и Сарафис и сам Сталин не могли бы помешать тому, что мы задумали. Автоматы дернулись одновременно, шлемы шатнулись и упали вместе с головами и спинами солдат. А хромой повернул, чтобы пуститься в бегство, и тут же зарылся головой в яму, оставив на обозрение ноги в добротных ботинках. Переносим огонь на шоссе, где поблескивают нагрудные жетоны полевой жандармерии. Жандармы кидаются за машины в кювет, открывают ответный огонь и заставляют нас залечь. Что делать?.. И вдруг сверху начинает квохтать «бреда» Григория, точно какая курица, по два, по три зерна склюет и замолчит — ее яйца дорогие. Это вливает в нас смелость. Я даю длинную очередь вдоль шоссе. Черный — другую.
Забились они в кювет, притихли. Сверху катятся камни, за ними люди. Ответственность перешла на другого — Мурджинос теперь уж как-нибудь справится. Немцы собирают раненых. Волокут за насыпь и бросают в машины. Хотелось бы поглядеть на них поближе и выпустить им побольше крови, но нельзя все сразу. На сегодня, пожалуй, хватит. Вот так нежданно-негаданно приходит такой день, что стоит целого года, и человек отмывается вдруг от многолетнего унижения. Потом не жалко и умереть, да человек об этом больше и не думает. Мы пробираемся под прикрытием «бреды» поближе. Мурджинос кому-то отдает короткий приказ. Упоминает грузовики. Что будет с ними?.. Лучше бы их сжечь…
— По машинам не стреляй, — кричит Черный. — Только не по машинам, сумасшедший!
— Почему?
— Если им не на чем будет бежать, останутся здесь.
— И пусть останутся.
— Мы пришли сюда не за этим.
Верно, мы пришли сюда искать Билюрича и его товарищей. Если он жив, то слышит стрельбу и удивляется. И в голову ему не приходит, что я здесь. И не вспоминает обо мне. Столько нас было — разве всех запомнишь!..
Взревели моторы, и одна машина срывается с места и мчится полным ходом вперед. За ней другая. Да, они приехали сюда не для того, чтобы сражаться и погибать, а убивать тех, кто не может защититься. Третья машина стоит на месте. Мы приближаемся к ней, перебегая из впадины в впадину, и выскакиваем на шоссе — никто не стреляет. У шоссе в канаве сбились в кучу люди, те, что копали себе могилу. Наши их вытаскивают, но они невеселые — смирились с тем, что должны умереть, трудно после такого поверить, что останутся жить. Валяются лопаты и кирки. Я хватаю лопату и начинаю забрасывать яму землей — для меня это легче, чем смотреть на подавленных людей и на то, как они испуганно благодарят за иллюзию, которая называется жизнью.