Анна Немзер - Плен
— Вы думаете, что действительно их убережете?
Учитель смотрит на нее не мигая.
— Что мне вам ответить?
— Что бы он сейчас ни ответил, статья будет роскошная, — сладко говорит Хамид. — «Да! Мы спасем наших детей!» — сказал мне этот наивный и прекрасный в своей наивности человек. «Нет. Мы никого уже ни от чего не убережем!» — сказал мне этот молодой афганец, удивительный в своей ранней мудрости.
Прежде чем почувствовать боль от этого предательского укуса, она успевает опешить: он начинает фразу с whatever, он говорит гладко, без единой ошибки, без этой дурноватой придури!
Она с детства боялась клоунов. Они невыносимо говорили — раскатываясь на «р-р-р» и уродливо кривляясь. Отвращение ее граничило с ужасной тоской. Когда она впервые услышала речь Хамида, ей чуть плохо не стало — «Кабаре», мастер церемоний, Джоэл Грей, бриолин, все то же аккуратное гаерское юродство.
Тогда она еще спрашивала его:
— Ты ж Гарвард закончил, как ты можешь так говорить по-английски!
— Форгот! — улыбался он. — Абсолютли.
Таджикско-еврейский мальчик, верный воин альянса. Ее переводчик, забывший язык, переметнувшийся на сторону своей страны. Ох, что она говорит? Как это было? Когда ввели войска, и его, маленького совсем, одиннадцатилетнего, увозили из Кабула — его, родителей, братьев и бабушку-еврейку, проклинавшую тот день, когда она вышла замуж за таджика, тот день, когда родила дочь, тот день, когда дочь вышла замуж за афганца, тот день, тоддень, тоддень, тоддень. Она так и слышит стук копыт, то есть колес — то есть на самом деле в этой машине просто стучит кардан. У нее слипаются глаза, и она видит как наяву — у него слипаются глаза, он сворачивается клубочком где-то в углу, в кузове грузовика, который везет его в политическое убежище. И засыпает.
— Вор килльд май ленгуич, юноу.
Это было тогда, в первую их встречу. Теперь она не задает никаких вопросов. Она проглатывает обиду молча — он прав. Говорить с учителем не о чем. Да, уроки наркотиков — неплохое название для статьи. Да, час в день учитель талдычит что-то такое несчастным мальчикам. Мальчики слушают, опуская глаза. Потом идут мыть машины. «Чтобы заработать на школьный обед, одному ученику надо вымыть пять машин». Еще годик в школу походят, а потом пора завязывать — засиживаться нечего, надо дело делать, семью содержать. Учатся пусть мелкие, им пока можно. «По уровню неграмотности Афганистан лидирует среди всех прочих стран региона». И ей разом становится худо от этих ладных формулировок, которыми она думает; она закусывает губу, вспоминая вечные репортерские презенс «Я иду под грохот канонады» или имперфект «Мы шли под грохот канонады».
Ладно, — резко говорит она, чуть резче, чем стоило бы, — спасибо большое. Вы очень помогли.
Зачем дальше было все это? Не иначе как ей не на память, а на муку, на какую-то больную радость. Они выходят из школы и спускаются по кривым ступенькам, Хамид вдруг останавливается, оборачивается к ней и, глядя снизу, улыбается своей невозможной улыбкой.
— Ты поедешь со мной в Джелалабад?
Мальчик мой. Восточный мой мальчик.
Он перехватывает мой взгляд и
черные глаза, насмешливые
и веки наливаются тяжестью.
карие глаза, насмешливые, я правда не могу дышать, как же это — астма, паническая атака, сердечная недостаточность — какая там недостаточность, это уж тогда избыточность, потому что у меня сердца этого — еще на троих, если надо, на четверых, заберите у меня излишек, потому что я от него — правда — дышать не могу — совсем.
Отпусти меня, отпусти.
Она только смотрит на него и не может спросить хотя бы — хотя бы! — про разрешение.
И они едут: разрешение он достал.
* * *На прощанье Оля поцеловалась с ней двести раз. Надька, Надька, если б не ты, я вообще б не знаю, как на свете жила! Спасибо тебе такое, такое!
Сотни раз она это слышала — участь доброго друга. Оля волной — шарфик на шею, сумку из какого-то ничтожного крокодила на плечо, еще поцелуй, финальный, взрывчик аромата духов Angel, противных таких. Ну все, пока-пока-пока.
Мыла на кухне турку и чашки, телефон в комнате разрывался. Не подойду, хоть вы все лопните.
* * *Ей не страшно, ей очень-очень весело. И ничего не понять.
— В провинции Лагман сегодня ночью взорвали цистерну с нефтью, я тебе говорил, — голос глухой. Неужели это он — растерянный? Неужели я вижу его — беспомощным?
Это верно — еще днем, когда они ехали в школу, по дороге им встретился натовский патруль — две зверские ощетинившиеся каракатицы: пара бронированных машин, отовсюду торчат солдатики со стволами на взводе. Хамид тогда сказал ей — они нервничают, транспорт шел из Джелалабада в Кабул, и ночью взорвали… Жертв вроде бы нет. Она сделала умные глаза. Но сейчас ей хоть убей не понять, как связаны между собой две вещи: вот эта несчастная нефть, броское словечко, склеившееся с броским же баррелем, нефть — фишка, которой она козыряла в разговорах, статейный штамп — и вот ее жизнь: пистолет, упирающийся ей под лопатку. Под лопатку кололи от кори. Как это все связано, как?!
Человек с пистолетом что-то клокочет Хамиду, тот отвечает коротко и покорно. Потом переводит:
— Он говорит, что мы можем разговаривать тихо. Что ты еще хочешь спросить? Перестань смеяться. Это захват.
За окном коричневая пыльная страна и голубые горы — это из ее репортажика, судьба которого сомнительна, ох сомнительна. Она пытается понять, и ее разбирает смех. Этот талиб-шизофреник-неудачник, он рассчитывал на серьезную диверсию, а всего-то, бедняга, — одну цистерну с нефтью. Потом он притаился, просидел в засаде всю ночь, а они попались ему на пути и теперь сидят — заложники в собственной машине. Все это очень смешно.
* * *— Але!
— Надя, дорогая, с днем рождения тебя! будь…
Дима звонит — ну надо же чего делается! Вспомнил! Позвонил в тот же день — даааа, история! Надя повеселела, прижала трубку плечом к уху и полезла за сигаретами. Дима неловко пожевал какие-то поздравительные слова, помялся и решительно двинул в атаку.
— Слушай, я как всегда по делу. Но ничего. Скажи — ты ведь сегодня не празднуешь?
— Нет, — едко ответила Надя, предчувствуя недоброе и заранее ему радуясь.
— Слууушай… а ты не приедешь тогда на Кировскую сегодня вечерком? Мы хотели маме собаку оставить, а мама на Кировской. Мы собаку туда, а они никто не справляются… собака психует, соседи жалуются, ну ты понимаешь… А, Надь? Ты ж все равно не празднуешь.
Для порядка она буркнула — совесть есть?
Но они уже хохотали и договаривались. В восемь. Прекрасно. Замечательно.
— Але!
Скрежет и вой. Псих звонит второй раз за день — это бывало, но редко, что-то, значит, у него не то. Что-то я за него беспокоюсь, — фыркнула про себя и тихо-тихо проговорила: да-да, я слушаю…
* * *Какая же у нее ужасная любовь. Восточный мальчик. Ресницы. Усмешка. А то вдруг улыбка эта невозможная: чуть дернется уголок рта — а ей, как марионетке, мгновенная отдача: боль и ломка. Цель одна — дотронуться до его ключицы, один раз только дотронуться и все, ну, пожалуйста. Об этом она думает давно. Об этом она думает и сейчас, когда они оба под прицелом. И еще она вспоминает, как ругала сама себя за плохое настроение. «Плохое настроение?! Плохое у тебя настроение?! Плохое настроение было у Корчака на вокзале! Все остальные не смеют иметь плохое настроение!»
И вот теперь она с горьким торжеством говорит сама себе — у меня ОЧЕНЬ плохое настроение. Я помешалась на бездушном афганском мальчике, я рехнулась, вся моя жизнь — тоска о нем; мне нету дела и места нигде без него — а он едва ли помнит мое имя; я говорила — он выжигает из меня жизнь, — и вот, пожалуйста: мне и в самом деле жить осталось очень мало. Этот безумец-талиб с пистолетом вообще ничего не меняет — мне и так оставались считаные часы. Да. Да. И могу я хотя бы сейчас сказать — у меня ОЧЕНЬ плохое настроение?!
Она поднимает на него глаза. У него кривится рот.
И тогда будь что будет, да будь он проклят, да будь ты проклят, мне не выжить иначе, это инстинкт-самосохранение — рванулась к его губам, выплевывая на ходу какие-то ошметки сердца.
Дальше все очень быстро.
В этот же момент Хамид выбивает…
Или нет.
В этот же момент она выбивает пистолет из рук террориста.
Я выбила, да?
А Хамид его перехватывает и…
* * *А псих-то был явно в ударе. Зачем он позвонил второй раз?
— Ты была не права, — с порога заявил он. — Врачевание ран? Зубоублажение? Напрасно, напрасно!
Она вздохнула — ну что за напасть. А он и не ждал ее ответа.
— Нет, ты послушай, послушай меня. Ты всегда говоришь гиль. Гладиолусную глупость. А ты вот просто послушай. Я вижу зачем быть — ну как это — цель вижу, и иду — как Цинциннат, как Цицианов. Наперерез-наперекор! Тогда — зачем простить? Зачем тогда жалость? Жабья дурь, я тебе говорю! И бабья тоже. Видишь цель — пошел! Без гордости, без жалости! Ни шагу назад! Приказ 227 слыхала?